Но почему, интересно, он корчит рожи? Мы не смеемся и не хмуримся без причины. Ответ таков: Рембрандт корчил рожи почтенному обществу. Все его ранние биографы сетуют на то, что он (по их собственным словам) «якшался с представителями низших классов» и «отказывался заводить дружбу с нужными людьми». Самый красноречивый из этих ранних автопортретов – гравюра 1630 года, где Рембрандт изобразил себя в любимом обличье: встрепанный небритый попрошайка скалится на мир толстосумов, который его скоро поглотит. В определенном смысле «поглотить» – слово неточное. С 1632 по 1642 год Рембрандт плескался и кувыркался в водах успеха, будто дельфин. Будучи сыт по горло черным сукном и белыми накрахмаленными воротничками и манжетами своих богатых и чопорных заказчиков, он перешел на яркие одеяния. Свою улыбчивую редкозубую Саскию Рембрандт нарядил в атлас и парчу, себя замаскировал мехами и доспехами. Не помогло. Нос не замаскируешь. Вот она – кургузая округлая истина, которая только и ждет, как бы вновь вылезти на первый план, лишь только настанет конец эпохи этих роскошных вымыслов. На нет эпоха сходила постепенно и сошла окончательно примерно в 1650 году – и эта самая дата стоит на картине из Вашингтона (Собрание Уиденера), при взгляде на которую впервые возникает чувство, что побуждение, толкавшее его писать автопортреты, изменилось. Он продолжает щеголять в расшитых золотом маскарадных нарядах, но печальное выражение лица уже даже и не пытается ничего маскировать. Преуспевающий жизнелюб исчез навсегда, исчез и бунтарь, корчивший рожи. Гримасничать больше нет нужды: у времени и человеческой жизни собственная гримаса.
Рембрандт. Автопортрет. 1659
Рембрандт понял – на подсознательном уровне, – что любая попытка проникнуть вглубь человеческого характера должна – как у Толстого, Достоевского, Пруста и Стендаля – начинаться с изучения самого себя. А этот процесс требует сложного переплетения отстраненности и вовлеченности. Чтобы отсечь порожденное самосохранением тщеславие, из-за которого столь многие автопортреты выглядят нелепо, художник должен в какой-то момент забыть себя и погрузиться в мысли о художественных средствах. К 1650 году Рембрандт уже смиренно сознавал, как обвисает кожа на его стареющем лице, и видел в этом летопись своих слабостей и разочарований; но все же, поднося кисть к холсту, забывал обо всем, думал лишь, как точнее передать цвет и тон. А потом, отступив от мольберта, чтобы оценить результаты, отмечал, что приверженность живописной истине заставляет его выглядеть отнюдь не героически. В этот момент почти каждому захотелось бы совместить то и другое – подправить, совсем слегка, багровую красноту на левом веке. Но ему такое и в голову не приходило. Он не видел ни малейших причин изображать себя красивее или лучше ближних – ведь и они, в конце концов, скорее всего, веруют в Господа нашего.
Терпеливому самосозерцанию он предавался подолгу. В одном из первых жизнеописаний Рембрандта Бальдучини сообщает, что порой заказчики отказывались от его услуг, потому что он запрашивал слишком много сеансов позирования, – и это подтверждает техника его поздних портретов. Вся поверхность покрыта следами соскабливания, процарапывания, слоями лессировок – он прибегал ко всем приемам, известным в живописной кухне, – а также мельчайшими мазками кисти или шпателя, наложенными слой за слоем, каждый новый слой после того, как высохнет предыдущий. Нет больше нужды задаваться вопросом, почему он изображал самого себя: загадка, скорее, в том, что он вообще находил желающих ему позировать, а уж тем более позировать дважды – вроде долготерпеливой пожилой красавицы Маргареты Трипп: два ее портрета, парадный и интимный, можно сопоставить в Лондонской национальной галерее.