— Не будь глупцом, Юлий! — сказал отец. — Если ты хоть заикнешься, что к этой конструкции имеет отношение беглый крамольник, с тобой даже говорить не станут! Можешь поставить на всей этой затее крест, и плакали твои денежки! Тебе даже испытать этот аэроплан не позволят! Впрочем, могут и просто конфисковать… И при чем, в таком случае, будешь ты?
Томилин долго мучился, пока не убедил сам себя в том, что Модест поймет его ситуацию, не сможет не понять. И поспешность его тоже поймет. Конструкции стареют стремительно, не взлетит «Чибис» сейчас, через полгода кто-нибудь покажет нечто похожее.
Аэроплан приняли хорошо, Юлий даже Лялиного отца приглашал на испытание, но тот повел себя отчужденно и насмешливо и не к месту больно уколол напоминанием о Шубине.
С Лялей у Томилина тогда происходило непонятное. Чем больше он убеждал себя в том, что разрыв их неизбежен, что ничего страшного для него не случилось, тем яснее он понимал, что без нее жить не сможет. Если быть абсолютно честным перед собой, то истинная, тяжелая и опасная любовь к Ольге Павловне пришла к нему именно после того, как она сказала «Нет». Быть с нею в одном городе, почти рядом, и знать, что она не ждет, что он ей безразличен, было невыносимо, и он с охотой и часто стал уезжать под Псков, в эскадру «Муромцев».
К началу семнадцатого года его определили постоянным техническим агентом от завода. «Муромцы» перелетали на базовый аэродром под Псковом. Здесь, на аэродроме, их испытывали всерьез, он подписывал акт о технической готовности машины. Если какая-нибудь деталь вызывала сомнение, он ехал в Петроград и получал нужное на заводе.
Мотористы, бензовозчики, оружейники, рабочие-металлисты из ремонтно-технического приданного эскадре эшелона относились к молодому, умному, всегда вежливому и сдержанному инженеру хорошо. Но окончательно признали своим не тогда, когда эскадра митинговала по случаю отречения царя и появления среди них комиссара Временного правительства, а через год, гололедным февралем восемнадцатого, когда немцы, нарушив все соглашения заключенного с Советским правительством Брестского мира, начали наступление по всему фронту.
На аэродроме поняли, что «Муромцы» надо спасать, не отдавать же в руки германцев. Сначала солдатский революционный комитет принял решение перегнать все четыре машины по воздуху в Петроград, но оказалось, что на все самолеты не хватит горючего. Тогда решили собрать остатки и слить в баки последнего, новейшего «Ильи», а остальные машины сжечь. Но это было так тяжко, немыслимо горько, что постановили — отбиваться до последнего и уничтожить самолеты только при полной безвыходности.
Томилину поручили подготовить «Муромцев» к ликвидации. Работа была хуже не придумаешь. Мотористы и солдаты из аэродромной охраны под его присмотром свозили под плоскости и городили ворохи соломы, наталкивали ее в кабины, присыпая сверху артиллерийским порохом. Для верности заложили в каждый фюзеляж по паре фугасов.
Ночь была смутной, сыпал снежок, было тихо, и казалось, что все обойдется. Когда Томилин шел от стоянки самолетов к огромному самолетному ящику, в котором мотористы держали печку и топчан и обычно отдыхали, разглядел десятка два флотских, в обтрепанных черных бушлатах. Они угрюмо долбили мерзлую землю ломами, устраивая пулеметную позицию. Судя по усталым, замедленным движениям, по марлевым повязкам — люди недавно были в бою. Их пулемет еще стоял на санях, загнанные лошади дремали, свесив понурые головы, на ребрастых боках белела наледь.
Томилин продрог до костей, спрашивать ничего не стал, и так понятно: солдатский комитет эскадры собирает к аэродрому всех, кто способен к бою, а моряки никогда никого в беде не оставляют.
Дернув дверцу, Томилин вошел в самолетный ящик. От раскаленной докрасна «буржуйки» несло теплом. Даже не сняв башлыка, он присел рядом с печкой и протянул к огню руки. Из мотористов здесь никого не было. А на топчане спал, укрывшись черной флотской шинелью, какой-то человек. Из-под шинели торчали длинные ноги в разбитых бахилах и обтрепанных обмотках. Под топчаном лежал вещмешок.
Услышав кашель Томилина, человек высунул кудлатую голову из-под шинели, почесал в бороде, уставился на него и охнул:
— Вот и не верь в предчувствия! Вы мне только что снились, Юлик!
Это был Модест Шубин. Живой, здоровый и в совершенно превосходном, можно даже сказать, ликующем состоянии…
Даже теперь, после стольких лет, вспоминая эту встречу того февральского дня восемнадцатого года, Юлий Викторович Томилин вновь переживал то ужасающее, стыдное чувство вины, которое тогда овладело им.
Не в силах больше предаваться воспоминаниям, он встал, надел непромокаемый длинный плащ, шляпу, взял зонт и вышел из номера. Все кресла в вестибюле были пусты, из освещенных дверей ресторана хрипло и томно гнусавил саксофон.
Томилин вышел из отеля. Тотчас же из дождевой мглы выскользнула ночная дева с густо измалеванным личиком, вильнула бедром, мурлыкнула:
— Хелло, герр хочет радости? Я очень веселая!