Игорь, не спрашивая разрешения, отошел в сторону, сел там и мучился в одиночестве, стараясь не смотреть в пашу сторону и поминутно взглядывая на нас. Копали мы по очереди, осторожно кроша землю, выбрасывая ее руками, потому что с длинной лопатой в узкой ячейке было не развернуться. Старшина и Семен Чупренко коршунами нависли над ячейкой, растирая каждый ком земли. Поодаль терпеливо сидели поселковые ребятишки. Мы копались в земле уже четвертый час, а они все ждали чего-то, не расходились.
И снова подошла моя очередь лезть в ячейку. Я спрыгнул в нее и почувствовал под ногами словно бы подвижный гравий. Копнул лопатой и выложил на бруствер сразу пригоршню гильз. Стало ясно, что это дно ячейки и дальше копать бессмысленно. Я машинально ковырял сразу уплотнившийся грунт, все не веря, не решаясь вылезти из ячейки. Но тянуть дальше было уж совсем нелепо, я выпрямился, огляделся последний раз и увидел в стенке небольшую осыпавшуюся ямку. Покопавшись в ней, понял, что это была ниша, в какие солдаты обычно складывали боеприпасы. Я и копался в расчете найти именно боеприпасы. А нашел массивный потемневший портсигар. Потер его о рукав, а потом, скорее из любопытства, чем на что-то рассчитывая, потянул створки в разные стороны. Портсигар неожиданно легко раскрылся. В нем, сложенная вчетверо, лежала толстая вощеная бумага. Не говоря ни слова, я протянул раскрытый портсигар наверх и выпрыгнул из ячейки. Старшина присел на щебенку, принялся разворачивать ломкий лист.
— Бумага? — оживился Чупренко. — Кажись, та самая, та самая, кажись. Погоди-ка, очки достану.
Он засуетился, шаря по карманам. Краем глаза я видел, как оживились пограничники, сидевшие в стороне, как насторожился Игорь, начал уже вставать, чтобы подойти, посмотреть. А старшина тем временем осторожно приоткрыл листок, чтобы не сломался на сгибах. Но он все равно сломался, раскрылся широко, и я не то чтобы прочел, а как-то сразу охватил взглядом трудно различимые карандашные каракули.
Старшина тут же снова сложил бумагу и захлопнул ее в портсигаре.
— Ничего не разберешь. Надо экспертам отправить. — И подозрительно посмотрел на меня. — Верно говорю?
— Так точно! — машинально ответил я. И лишь после этого удивился странному поведению старшины, потому что написанное на листке было ясным и понятным.
«Любый Иване зачем зря погибать сдавайся немецкому командованию они с нами обращаются хорошо гауптман Кемпке обещал простить тебя и отпустить ко мне твоя Анна Романько».
Ну и денек выдался на мою долю! Не было таких в моей жизни и, наверное, не будет. С утра — пожар, потом — раскопки и эта проклятая записка. А потом и еще чище…
Едва мы вернулись на заставу, как меня вызвали в канцелярию. Там был уже старшина, что-то горячо доказывал начальнику заставы. Когда я открыл дверь, они оба повернулись и посмотрели сурово, осуждающе. И долго молчали, словно придумывали, что со мной делать — поощрить или наказать.
— Записку читал? — наконец спросил начальник. — Что в ней?
Я слово в слово пересказал содержание. Всю ведь дорогу думал об этой записке, и если вначале улавливал только смысл, то потом она вся восстановилась перед глазами. Как фотоснимок, который видел мельком и который после долгих воспоминаний врезался в память единым цельным образом. Восстановилась до каждой запятой. Впрочем, ни запятых, ни вообще каких-либо знаков препинания там, не было. Из чего можно было заключить о «высокой» грамотности «соблазнительницы Анны».
— Во глаз! — восторженно сказал старшина. — Пограничный глаз. Я и прочесть как следует не успел, а он — сразу.
— Ну, что скажете? — спросил начальник. — Ведь она приходится теткой вашей Тане.
Вот те на! Я пришел сюда выслушивать, а мне высказываться велят. Что я могу сказать?
— Кто еще знает о записке?
— Товарищ прапорщик.
— Только вы двое?
Я понимал деликатность начальника. Верняком, хотел спросить: не проболтался ли? А я, честно говоря, вовсе и не думал секретничать, просто не успел никому ничего сказать.
— Никому ни слова, ясно? — сказал начальник и, задумавшись, посмотрел в окно.
За окном было солнечно и тепло, и я видел, как сержант Истомин, раздевшись до пояса, крутил на турнике свое коронное солнце. Воскресный день давно перевалил за середину, а мне еще предстояла уйма дел. Надо было стирать и зашивать — устранять последствия «героической борьбы с пожаром». И письмо домой собирался написать, на которое уже две недели не мог выкроить минуты. И еще поспать следовало, и за прошлую ночь, и за будущую, поскольку вечером предстояло идти в наряд на ПТН. И еще подумать надо было, хорошенько подумать о Тане и ее тетке Анне.
— Вот что, — после некоторой паузы сказал начальник, — от службы я вас сегодня освобождаю. Опять пойдете в поселок.