<…> Ты можешь поздравить себя и меня с удачей. Я предложил издательству сборник своих статей[830]
— приняли с полной охотой, даже с сочувствием. Во-первых, это даст мне несколько сот рубей, которые нам так необходимы, чтобы пережить зиму. Во-вторых, разбросанное будет собранное воедино и моя "литературная личность" будет "закреплена". Кроме того, мне приятно покончить со всеми этими набросками для того, чтобы спокойнее приступить к созиданию в больших масштабах. Издать эту книгу и Сковороду, затем уехать заграницу — вот поистине лучшее, что я могу придумать для себя, как писателя <…>Сегодня я был у Сергея Николаевича (он приехал уже несколько дней тому назад, но мы виделись мельком). Мы разговорились. Он пишет большую книгу свой Лебенсщерк[831]
— "Философия хозяйства". Читая летом мою статью, он был прямо поражен, до чего мы "перекликнулись". Он у меня читал то, что в другой связи мыслей, сам писал в это время. Но т.к. его область хозяйства — а моя теория знания — мы не можем встретиться в развитии мыслей и, так сказать, повторять друг друга, но об двух различных предметах будем говорить с существенно одной и той же точки зрения. Это духовная солидарность нас взаимно радует. У С<ергея> Н<иколаевича> вид нехороший, также и у Е<лены> И<вановны>. У него что-то с сердцем неладно. Он говорит, что прошлогодний удар[832] им еще не изжит, или если изжит, то из него он вышел надломленным и надломленность эту остро ощущает. У него глаза при этом были такие страдальческие, что я внутренно как-то сотрясся и целый день ходил подавленный <…> Пожалуй, у меня к впечатлению примешался смутный и тайный страх: хрупок Сергей Николаевич — у меня мелькнула мысль, что он может уйти… Эта мысль открыла мне сразу, как бесконечно дорог мне С.Н.! <…>211. В.Ф.Эрн — Е.Д.Эрн <15.09.1910. Москва — Тифлис>
15 сентября 1910 г.
<…> В эти дни у меня была масса встреч и впечатлений. И одно выбивает другое, не успев до конца осесть в душе. Вчера виделся с Белым. Я несколько раз к нему заходил все не заставал. Вчера — вернувшись от Булгакова, вижу на столе пакет и записки. Был Белый, принес свои книги "Символизм"[833]
и "Луч зеленый"[834]. Мне непременно захотелось его увидеть, пошел к нему: говорят в "Мусагете"[835], я в "Мусагет". Отворил Б<орис> Н<иколаевич>. Он был занят и, мы успели поговорить немного. Условились встретиться как следует на днях. Он непременно захотел представить меня "мусагетчикам". Можно сказать, попал в самые "щи"[836]. Много молодых людей, элегантно одетых и в достаточной степени вежливых, немного даже не по-русски. Представь: благодарят за мою статью. Несогласны, спорят, но как с противником для них важным и нужным. Спорил и Б<орис> Н<иколаевич>, а потом ушел (было дело). Я присмотрелся ближе к Гессен[837] и увидел, что они ужасно все молодые, зеленые, увлеченные и еще почти слепые, но вообще преисполнены самых лучших намерений. По существу об их "Логосе" я думаю то же, что писал, но по форме я бы гораздо больше их щадил, если бы знал их лично. И даже любят Россию и православные! Скрывать патриотизм свой — их тактика. Словом, прелестные молодые люди! Они всячески меня к себе приглашали, подарили мне свои издания, и Б<орис> Н<иколаевич> взял обещание с меня, что я приду на чтение повести одного молодого, по словам Б<ориса> Н<иколаевича> очень талантливого поэта Б<ориса> Садовского[838], здесь же присутствовавшего.Сегодня я был по делу в редакции "Вопросов философии и психологии". Застал там Лопатина, который заспорил со мной о первой части статьи, печатающейся сейчас в их журнале[839]
, заспорил упорно, так что я непременно должен был отвечать и очень принципиально. Критика Лопатина сильна, но я чувствую, что моя позиция сильней, и наш спор все углублялся. Вдруг кто-то стукнул в дверь. Лопатин говорит: войдите. Вошла княгиня П.Трубецкая, жена покойного князя С.Н.Трубецкого[840]. Спорить конечно перестали, все обратились к ней. Она села и стала отвечать на вопросы, говорить о своих детях. Если спор Лопатина произвел на меня некоторое впечатление, то княгиня произвела на меня огромное впечатление. Я, можно сказать, впился в нее своим вниманием, стараясь разглядеть всю ту сложную, богатую и неизвестную мне жизнь, которая с ней связана, и живую часть которой она составляет. Я за ней чувствовал С<ергея> Н<иколаевича> и внимал с благоговением. Мне ужасно много открылось такого, впрочем, неуловимого, что словом не выразишь. Меня поразил ее изящный, благородный, строгий облик. Она вся в черном, уже немолодая, но в чертах лица, в фигуре тонкая духовность и какая-то <нрзб> замкнутость. Она с любовью, проникновенно, как художник говорила о своих детях, и все время чувствовалась какая-то граница, ясно ею соблюдаемая. Она говорила интимно, интересно и в то же время как-то издалека, из какой-то духовной дали. И потому о себе, о своих чувствах ни слова.