«Приехав в Москву в первых числах сентября, я начала посещать занятия в Литературном институте при Союзе советских писателей, на третьем курсе которого я училась. Об этом институте вспоминаю с нежным и хорошим чувством, там умели прививать истинную любовь к знаниям, к литературе, там между студентами была настоящая дружба и не казённые, искренние товарищеские отношения с преподавателями.
Прошло недели две. Я отправила Сергею Сергеевичу стихотворение Роберта Бернса „Мэри“, которое перевела, и переписала его красным карандашом. (Рассказывает, как проф. М. Морозов хвалил её стихотворные переводы). Дня через два Сергей Сергеевич позвонил мне. С тех пор он начал звонить время от времени.»
Не думаю, чтобы ему легко дался первый звонок. Но это был уже шаг.
Мира Мендельсон на 24 года моложе. Она посылает ему перевод «Мэри». Он ей – билеты на исполнение виолончельного концерта, после концерта – прогулка на Воробьёвы Горы. Он рассказывает о себе. Она описывает даже первый поцелуй. Совершенно в стиле советских фильмов.
Он неопытен не только в отношениях с дамами, он попал в другую страну, – совсем не ту, из которой уехал, и в которую думал, что возвращается. Могла ли найтись в дебрях новой выморочной действительности лучшая проводница для него, чем комсомолка, готовящаяся вступить в члены партии, дочь преуспевающего профессора в области экономики (каким образом уцелел?), студентка обожаемого ею Литературного института, атмосферой которого восхищается в те самые годы, когда там гноят и уже сгноили лучших из лучших, да ещё поэтесса, да ещё из квазиинтеллигентной, любящей посещать концерты и театры семьи, взлелеявшая мечту попасть на самый верх советского общества к самым-самым знаменитым и прославиться там как поэтесса, и, о счастье, увидевшая, что мечта с помощью нехитрых хрестоматийных (да ещё в новом советском стиле, «ррромантических») женских уловок может превратиться в реальность? И как же угодна властям! Какая безупречная анкета (бедная Лина в дальнейшем напишет, что комсомол помогал Мире), как подходит во всех отношениях, идеальная кандидатура, чтобы разрушить брак предмета гордости советского искусства с иностранкой. И Мира тихим своим голосом, домашняя, в халатике, свернувшись в клубочек в уголке дивана, всё объясняла и объясняла растерявшемуся композитору, как и почему что происходит. Успокаивала, уговаривала, сглаживала, утешала.
Лина Ивановна почти никогда не говорила ни о своём пребывании «на севере», ни о Мире Александровне Мендельсон. Но была в этом умолчании разница. К лагерю не хотела возвращаться как к эпизоду пребывания в аду, который то ли был, то ли не был (не хотела трогать). Но связанное с Мирой Мендельсон болело. Болело всегда, и хотя как человек приверженный к христианской науке «Christian Science» и вообще незлобивый, по всему складу характера склонный всем и всё прощать, Миру Александровну она не простила. Говорить о ней и происшедшем крахе своей семьи хоть с какой-то долей уравновешенности не могла. Да и кто мог бы… Страдала до конца жизни.
Должно быть, именно потому, что никогда об этом не говорила, в тех случаях, когда обстоятельства её вынуждали, она срывалась, у неё не было в арсенале привычных гладких формулировок, отказывали сдерживающие центры, она была прямодушна, резка, смотрела в корень, не накидывала никакого флёра на случившееся. В отличие от прекраснодушных речей Миры Александровны, невинно выражавшей удивление по поводу неуживчивого характера Лины Ивановны, в расшифрованных плёнках Лины Ивановны из Архива Прокофьева при Лондонском фонде мы читаем то разрозненные фразы, оторванные друг от друга большими промежутками времени, то вразумительно изложенные эпизоды. Названия улиц и опер иностранному расшифровщику незнакомы, есть несообразности. Это Линины попытки написать историю своей жизни.