— Это мог быть какой-нибудь бомж.
— Или гном, ходивший за хворостом. И теперь они там у себя под горой собирают народное ополчение.
— Или старуха какая-нибудь, немощная и полуслепая… — бормотал я.
— А лучше маньяк, промышляющий мнительными водителями.
— Или отец… большого семейства …
— Будем надеяться, что это был абсолютно здоровый, трезвый, одинокий, бездетный и благополучный мужчина во цвете лет, — ухмыльнулся Сега, но, поймав мой взгляд, осекся: — Да ладно тебе, не парься. Никого ты не сбивал. Голову даю на отсечение.
Некоторое время мы ехали молча, и Сега продолжал сверлить меня насмешливым взглядом.
— Не нравятся мне твои вываливающиеся старухи, — покачал головой он. — Дурной признак.
— Мне нужно с повинной идти.
— В ментуру? Ага, поспеши. Они тебя там с праздничной кутьей дожидаются. Накормят до отвала. Будете вместе колядки петь и водить хороводы в наручниках. Тоже мне рождественский подарочек… Уверен, у них до фига мокрых дел, которые они с радостью на тебя повесят. Не то что старуху сбитую…
— Пускай. У меня нет другого выхода.
— Я понимаю, тебе хочется расшатать Вселенную… барабан из окна багром… чтоб ухнуло и рухнуло, и клочки пошли по закоулочкам. Но ведь никто тебя не видел. Никто не настучит. Никто не знает об этом.
— Я знаю. Этого достаточно. Я сбил человека.
— Может, он живой, твой человек. Встал себе, отряхнул снежок и почапал, прихрамывая, в родную деревню. И сейчас наворачивает вареники со сметаной, которые сами скачут ему в рот, и запивает горилкой. А ты тут истеришь и рвешь на себе вериги… Чудак-человек!
— Он не встал. Удар был сильный. Я убил его.
— И где же труп? Где тело, Лебовски?
— Вот это я и пытаюсь выяснить. Может, уже увезли.
— Ага, быстро подсуетились. Шустрые снежные человечки. Санитары леса.
— Не смешно.
— Знаю, что не смешно. То-то и оно. Свихнуться можно.
Приехав в бор, мы почти сразу увидели знак под сосной. Я выскочил из машины и, проваливаясь в сугробы, побежал к нему. Он был слегка покосившийся, с налипшим кое-где снегом. Я долго вглядывался, нехотя наводя резкость, — картинка плыла, — а разглядев, осел в сугроб, в бессильном исступлении комкая снег. Подоспевший Сега, тяжело дыша, тоже какое-то время вглядывался, затем тихо присвистнул:
— Ого. Ну ты попал, старик.
Я поднял голову и стал смотреть на двух отчетливо-черных бегущих человечков. Осторожно, дети.
— Дети, — сказал кто-то чужим, упавшим голосом. Неужели я?
— Стоп. Без паники. Какие тут могут быть дети? Откуда им взяться? Ни жилья, ни школы… И тела нет. Ты слышишь меня? Ничего нет!
Я встал и запустил снежком в бегущих черных сволочей. Потом, пошатываясь, подошел к знаку и принялся спокойно, с методичным остервенением дубасить по трубе ногой. Труба гудела. Кажется, Сега меня оттаскивал. Примерно тогда же я упал и наелся снега. Боли я не ощущал, как, впрочем, и всей правой ноги. Он уволок меня к машине, сел за руль и болтал всю дорогу, а я молчал, мрачно переваривая съеденный снег.
Расстались мы в центре: я сел за руль, воинственно захлопнув дверцу, в которую Сега что-то досадливо и горячо выкрикивал. Я совсем успокоился, налился свинцовым равнодушием, и только снег стоял в горле комом.
На оживленном перекрестке колядовали румяные ДАИшники в белых праздничных кобурах и с оранжевыми полосами поперек могучих плеч. Стоя за сосной, один вздымал полосатый жезл — веско, всегда неожиданно, — и без экивоков приступал к рождественским гимнам; второй отсиживался в автомобиле, пересчитывая паляницы и вылезая наружу с новым вместительным мешком. Меня они не тронули, возможно, предвкушая скорую и более продуктивную встречу. А может быть, бумеры как баварские резиденты в православном обряде не участвовали. Я преодолел соблазн остановиться и исповедоваться колядовщикам. Всему свое время.
Прибыв на место, я оставил машину под тополем на холме. Вороны проводили меня испытующим взглядом черных выпуклых глаз; одна, тяжело оттянув ветку, нетерпеливо вспорхнула и села на капот. И зацокала, и затопотала, подлюга! Я нерешительно остановился: перед глазами стояла картина, где я, вернувшись, нахожу обглоданный остов автомобиля с сытыми тушками птиц на руле и остатках сидений. Птицы были подозрительные, и Хичкок свидетель, что при иных обстоятельствах я ни за что бы не оставил свою беззащитную бэшку этим чучелам на съедение. Но выбора не было.
Решительно врезаясь в снег и с хрустом в него проваливаясь, я выбрался на вершину холма: он покато спускался, редея стволами, уменьшаясь гладкими кровлями, застывая птицей в полете и каждым новым персонажем слепо нащупывая спуск в долину. Но нега и неспешность были напускные, и через несколько шагов холм резко обрывался зимней идиллией.