Что делают рыбы зимой? Они застывают, удивленные. С открытым настежь ртом и синим пузырьком холодного воздуха, едва отделившимся от толстой губы. Мы терпеливо продвигались к центру пруда, словно бы простукивая лед на предмет скрытых под ним сокровищ. Сега делал шаг, замирал, вслушиваясь, как придирчивый покупатель арбузов, в груде полосатых голов отыскивающий самую звонко-говорящую, и только когда по его лицу пробегало отчетливое “не то”, я тоже делал осторожный шажок. Наконец, достучавшись до чего-то многообещающего, мы раскладывали нехитрый скарб — ведро, старое сито, шест, — и, чередуясь, рубили лунку. Начинал Сега, притопывая для пущей важности сапогом. Спустя несколько ударов ему становилось жарко, он отдавал мне толстые рукавицы и лохматую шапку, которую я нахлобучивал поверх своего полосатого петушка. Прижав сито к животу, я смотрел, как размякают и уходят под воду сахаристые глыбы льда, каждый миг ожидая, что из черных колотых глубин кто-нибудь вынырнет и молвит. Наставал мой черед. Пока я колол, Сега возился с шестом, приспосабливая к нему прямоугольное сито-ковшик, и погодя опускал его в готовую лунку с довольным видом капитана, ставшего на якорь в тропической бухте. Коснувшись дна, зачерпнув полный ковш ила, приятно отяжелевший шест поднимался на поверхность. Я в своих двух шапках и четырех рукавицах сгорал от нетерпения. До краев наполненный илом, хищно поблескивающим в смутных лучах зари, ковш на миг замирал над лункой и грузно плюхался в воду. Казалось, ничего нет и быть не может в жирной грязи, которую Сега тщательно полоскал в мерзлой воде, но опытный старатель не доверяет впечатлениям, будь он даже самый прожженный импрессионист в душе. Даже если драгоценная порода блеснет в его сите, он и виду не подаст, пока не доведет дело до логического завершения. И действительно: по мере того как ветошь выполаскивалась, в намытом шлихе все ярче и смелей посверкивали малиновые звездочки. Ковш в последний раз взмывал над лункой; теперь нужно было плавным, бесконечно бережным движением погрузить его в воду и, не теряя времени, собрать всплывший рубиновый урожай. Зачерпывая улов старым домашним дуршлагом, в котором раньше кисли макароны, я заботливо переносил рубиновых драгун в их новое пластмассовое жилище.
Мотыля еще называют малинкой, что точнее отражает его тонкую душевную организацию. Эти пурпурные, кроткие, крохотные существа чрезвычайно ранимы и трепетны. Меланхолики со слабой грудью и внезапным чахоточным румянцем, они рождаются лысенькими, кургузыми, порывистыми и жалкими. Их легкое дыхание не затуманит зеркала. Вылитый протагонист Кафки. Пойманный мотыль беспокойно ерзает и извивается, похожий на стручки фасоли, какой бы она была, будь ее родиной Индия. Но есть в этом красном прикорме для рыб кое-что помимо страха и трепета: паприка, пряная перчинка, чиханье и щекотка, несущие надежду униженным и оскорбленным.
Светало. На горизонте проявлялся розоватый очерк облаков. Камыш и ломкая трава скрипели скованными стеблями. Ведро стремительно наполнялось. Намыв суточную порцию красного золота, мы собирали пожитки и отправлялись в обратный путь. Шоссе гудело, обдавало ржавым снегом, трамваи, стрекоча, перевозили пустые сиденья, и никому не было дела до мальчишек с красной кладью в синем ведерке.
Дома мы бережно перекладывали мотыля в коробку из-под обуви, устланную влажной фланелевой тряпицей. Потом отогревали иззябшие души горячим чаем, а драгуны в коробке терпеливо дожидались своего часа. Глянцевые и блестящие, с фигурным резным телом и раздвоенным хвостом, с черной прокопченной рожицей, эти солдатики стойко сносили удары судьбы.
Оттаяв, ехали к реке. На плоскомордом автобусе, маршрут которого завивался столь же причудливо, как морозные узоры на его окнах, мы добирались до набережной. По кромкам реки, сползая на лед и теряясь на фоне далекого острова, сидели рыбаки — черные, с одним сметанным вихром вместо лица. В те далекие времена мотылиные прииски были еще в диковинку, и редкие старатели ценились на вес золота. С корзинкой наперевес Сега расхаживал по льду, как какая-нибудь цветочница по Ковент-Гарден. Я бежал впереди, оглашая окрестности звонким “Мотыль! Свежий мотыль!”. Пластика у меня была выразительная, речь — почти сценическая, интонацию я позаимствовал у бродячих торговцев мороженого и медовой пахлавы. Я уже готов был, по примеру мороженщиков, разродиться слоганом, умеренно рифмованным и запредельно глупым, но небо вовремя остужало мое кипучее вдохновение.