И улыбнулась задумчиво. Что те слова означали, в ту пору мне было неведомо. Только примечал я, что при людях всегда уважительно отзывалась она о деде, величала по имени-отчеству. А меж собой иногда и прикрикнуть могла, за нерасторопность или оплошку какую. Вот и решай, кто в доме хозяин. К одной оглобле привязаны.
А руки у бабки как всегда отдыха не знают, на минутку не успокоятся. Снимают с кринки желтоватую сметану, разминают творог.
— Любава, — это она к моей матери, — достань из комода Сережино белье — дождалось оно своего часа. Прокатай хорошенько да и сама в баню собирайся.
Полыхнуло огнем материнское лицо.
— Я сейчас, мама…
А сама уже сноровисто достает с полатей рубчатый каток с вальком, пристраивается с бельем на краю сундука.
Поднял меня отец легонько, словно выжелубленный подсолнух, подсадил на печь. Не журись, мол. Тепло на печке, сквозь тонкие плашки нагретые камни источают жар. А внизу «орда» наша опорожняет чугун, полнится тазик желтоватой картошкой. Сейчас из нее бабка спроворит десяток блюд: запеканку на молоке, сдобренную яйцом, салаты с капустой, огурцами, грибами, да и просто поджарит с вытопленными на вольном жару мясными шкварками. Она на эти дела — мастерица.
Открылась дверь, робко, бочком (не напустить бы холоду) протиснулась соседка Настя Тюленева, которую за глаза все звали Тюленихой, хотя и не было в ее теле лишней жиринки, как на огородном пугале болталась латаная фуфайка.
— С радостью тебя, Кондратьевна!
И утерла кончиком полушалка глаза.
— Прослышала вот, забежала. Может, моего где встречал?
Не принято в деревне и незваному гостю на порог указывать, особенно в такие, вот радостные минуты, да, видать, что-то взыграло ревнивое в бабке, и нас удивила своим ответом.
— Ты уж не обессудь, Настюха. Он ведь не на час возвратился. Приходи с расспросами завтра, а сегодня пускай с семьей свидится, ребятню приласкает — четыре года ведь…
А про себя, наверное, подумала: сейчас разреши, весь поселок сбежится. А она еще и сама к сыновьей груди ладом не припала.
— Да я ничего, обожду. Узнать лишь хотелось. Извиняй, соседка. Коль разрешаешь, я завтра наведаюсь. Может, скажет что Сережа-то…
— Какой разговор, заходи.
Ушла Тюлениха, не сомкнет глаз, будет до утра надежду свою тревожить. А вдруг?.. Три года не было ей писем с фронта, пропал без вести, как сообщила казенная бумага, муж Степан, состарил этой черной вестью когда-то самую веселую и голосистую на нашей улице Настюху Тюленеву. Вот и ходит она теперь до каждого, кого война живым домой отпустила.
Не сидится мне на печи. И послушность свою отцу показать хочется, и вниз приспело. Там ребята уже картофельную повинность отбыли и к рюкзаку присоседились. Сквозь плотный потертый брезент пытаются содержимое вызнать. Добро, что никто их проделку не видит. Не утерпел, шепотом ябедничаю с печи:
— Баб, а они к мешку норовятся.
— А ну, кыш отседова, — замахнулась та тряпкой. — Ишь чего удумали, нет на вас управы. Солдатский-то ремень побольнее дедова.
Сыпанули ребята от рюкзака, и лишь брат Юрка догадливо показал мне увесистый кулачок. Но теперь-то я никого не боюсь: ни братанов своих, ни ребят с чужих улиц — батька-фронтовик мне заступа.
А дед по наказу бабки опять на улицу наладился: перекинуться через оконце словом с моими родителями — не угорели бы ненароком. И не успел отец дверь отворить, как бабка с ковшом навстречу метнулась.
— Ну как побанилось?
— Хорошо, мама! Сколько об этом мечталось.
— Испей вот рассольцу брусничного. Не застуди только горло.
Нет сейчас для нее минуты лучше этой. Вот он сон-вещун, в самую руку. Будто идет она полем бескрайним, ромашки качаются в пояс, а по синь-небесью плывет встречь белый лебедок…
И мать моя сияет счастьем, молодая, красивая — гляжу с печи, не налюбуюсь. Протягивает отцу гимнастерку, чтобы при всем параде к столу садился.
— Пап, — напоминаю о себе легонько.
— А ты еще все тут. Не подморозил тыловую часть? Ну давай, расправляй крылья.
Без страха ныряю к нему на руки. Из таких не выпадешь, не обронят… И вот все шумно рассаживаемся за столом. Сегодня всем здесь место — и взрослым, и нашему брату. А стол — не оторвать глаз. Горкой — из ржаной мучицы хлеб, золотистая запеканка, подбеленная молоком похлебка, соленья, начесноченные ломтики сала, творог в сметане, подтаявшая клюква… Э, да что там говорить. Когда еще такое будет. И пускай разом умнется многодневный припас, разве беда. Настоящая беда, она там, в окопах осталась. А отец вот он, живехонек. Жалеть ли тут сало и сметану.
В довершение ко всему выметнула бабкина рука из-под ситцевого фартука бутылку довоенной водки. К сургучной нашлепке прилипли мелкие крупинки песка.
— И-эх! — только и вымолвил от удивления дед. Где, в каком тайничке всю войну отлежалась, дожидаясь вот этой минуты — одной только бабке известно.
Булькала водка о граненое стекло. Подрагивала у деда жилистая рука. И все наше многочисленное застолье следило за тем, как он наполняет стаканчики. Лишь одна мать припала к отцову плечу и, казалось, не замечала щедрого угощения…