Завтрак прошел оживленно. Но когда Левон очутился один в своей комнате, его охватило отчаяние. Новые страдания властно надвигались на него, и он не мог ни бороться с ними, ни избежать их.
Ирина сидела у окна. В раскрытое окно врывался благоухающий весенний воздух. Сад трепетал молодой новой жизнью. Левон стоял, скрестив руки, с печальным и сосредоточенным лицом.
– Право, Левон, ты напрасно тревожишься, – говорила Ирина, кутаясь в шаль, – я совершенно здорова. Я только немного ослабла, но это пройдет. Подумай только, сколько месяцев в постоянной тревоге о тебе!.. Не странно ли, Левон, – продолжала она, улыбаясь, – я не могу, прямо не могу говорить тебе, как прежде, вы. Я так много думала о тебе, так много говорила с тобою в душе, так ты стал мне близок, что я не могу… При других я никак не называю тебя. И это мне стыдно. Почему я не говорю тебе при всех» ты»? Нет, я уже решила. Я при Никите Арсеньевиче попрошу тебя говорить мне» ты». Он еще сам недавно сказал мне, что очень рад нашей дружбе и что… Да, – прервала она себя, – разве я сделала что‑нибудь дурное? Мое чувство глубоко и чисто. Я ни перед кем не опущу глаз. Я ничего не жду, ничего не ищу… Я выстрадала свое право… Мне кажется, – тихо добавила она, – я даже могла бы радоваться, если бы ты нашел счастье с другой…
Она грустно и устало замолчала, задумчиво глядя в сад. От этих слов сжималось сердце Левона. Так говорят умирающие.
– Ты знаешь – это невозможно, – ответил Левон, – для меня не может быть другой. Я знаю себя.
– Но для тебя не могу быть и я, – едва слышно проговорила Ирина, не поворачивая головы. – Но, – продолжала она, – жизнь велика. Ты будешь видеть во мне сестру. Вот ты много говорил мне недавно о том, что уже существует общество, члены которого поклялись отдать свои силы на благо слабым и угнетенным… Война кончилась, ты вернешься в Россию… У тебя будет много работы, благородной и высокой. Я поняла ваши мысли, ваши стремления. Я тоже буду работать, хоть и вдали от тебя, но душою с тобой…
– Как вдали от меня? – спросил Левон.
– Ты мужчина, для тебя нужна большая арена, – ответила Ирина, – ты, наверное, будешь жить и работать в Петербурге – я уже говорила с Никитой Арсеньевичем. Мы уедем. Он, по – видимому, очень рад. Он тоже устал… Иногда, Левон, мне кажется, что он страдает… Тебе не кажется этого, Левон?.. Меня часто мучит это… Я хотела бы сделать его счастливым… Но странно, я ни о чем не могу думать… Мысли разбегаются… Он так далек… так далек… – Она сжала голову обеими руками. – Мы уедем к отцу в его саратовское поместье… Там глухо и тихо… Мы ведь богаты, Левон… Многие тысячи людей принадлежат нам. Я постараюсь сделать их счастливыми и свободными. Я дам им волю, если позволит государь, я устрою школы, больницы…
Ирина оживилась, ее бледное лицо разгорелось.
– А там хорошо, Левон, – мечтательно продолжала она, – там я провела свое детство. Там над самой Волгой стоит вся белая женская обитель. Там мир и тишина… Еще ребенком я любила призывный зов ее колоколов… когда издалека по реке тихо разносился благовест к вечерне, когда розовое сияние зари лежало на воде… я слушала и иногда плакала, сама не зная почему… С торжественным звоном сливались бубенчики стад, возвращавшихся домой… А в храме, когда косые лучи заката падали через высокие окна, и чистые голоса пели… Ах, Левон, там покой, там тишина…
Ирина опустила голову, и крупные, неожиданные слезы одна за другой полились из ее глаз.
Левон почувствовал, как сжимается его горло, и, наклонившись, прижался губами к тонким, прозрачным рукам…
XXXIV