— Вот, значит, как? — он говорит почти ласково, он обводит губы — нет, не языком, а трет одну губу о другую; он похож на рыбу, на даму Сфортуну, притом что менее женского лица представить невозможно. У него глаза серые, яркие. Мутные до желтизны. У него на подбородке топорщатся волоски — светлее шевелюры, рыжеватые какие-то. Ему всего-то 25 или 26 лет. Он бешеный старик, может, даже покойник.
— Подержи малыша, Серый.
Это, должно быть, прозвище переводчика. Он нервничает — он вообще явно слабое звено, «гражданский» среди этих людей, вернувшихся (или не вернувшихся) с войны. Когда он честно, едва ли не жмурясь от старания, перехватывает вторую руку Марко, так что теперь каждого из них держат двое, Гильермо понимает, что они действительно попали. Попали, как он сам не попадал еще никогда.
Все это нереально, как серо-золотая Москва в дыму. Когда Алексей, сощурившись, бьет его ребром ладони по лицу, он даже не чувствует ни оскорбления, как при хамских словах пять минут назад, ни боевого бешенства. Только крайнее изумление — и дурацкую боль в скуле. Как-то несоразмерно малую в сравнении с грохотом адреналина в венах.
Гильермо косит глазом, как лошадь. От удара лопнул какой-то сосудик, и белок медленно наливается кровью. Марко смотрит не отрываясь, и поднявшееся к самому горлу сердце мешает ему по-настоящему заорать; рефлекс регбиста рывком посылает его вперед, удар «в солнышко» — это не переводчик, это второй — расцвечивает темнотой пульсацию света в глазах, но в общем-то ничего не меняет.
— Царек, не залупайся. Это форинты, потом отвечать придется. Думай головой.
— А я ему ничего не сделаю, — он усмехается, как настоящий дьявол. Ум Марко работает стремительно; он пытается ловить русские слова, но не может — это совсем другой русский язык, даже когда слова вроде бы знакомые… Но происходящее настолько дико, и настолько широки глаза Гильермо, заполошно оборачивающегося, уже, кажется, начинающего понимать, что сердце Марко подступает к горлу.
— Я ему ничего особенного не сделаю. Подумаешь, трахнул мою герлу. Пускай не куда надо трахнул, а в мозги. Повод ответить тем же.
Гул труб, вокал Сфортуны нестерпимо громок. Переводчик уже давно ничего не переводит — разговор окончен в тот миг, когда — когда разговор окончен.
— Пусть знает, кто тут мужик.
Лицо большого военного, невидимое Гильермо, зато очень хорошо видимое его социю, прорезается пополам. Наверное, это улыбка. Похоже на хэллоуинскую тыкву.
—
— Ну, не свой же хрен об него пачкать. Бутылка есть. Сам принес.
Почему Гильермо молчит? Господи, он и сам не знает. Наверное, потому что впервые в жизни он видит по-настоящему безумного человека. В глазах Алексея, уже совсем желтых, уже не людских, треплется и качается огонь, они плавают, они размазываются в полосу. Гильермо не знает, как с этим говорят — не знает способов, кроме большого экзорцизма. Ну или как Господь сказал, указывая на стадо свиней —
Гильермо не знает, о чем они говорят — и даже когда ненавидящий его человек взвешивает на ладони уже пустую бутылку из-под их же вина, не знает — но эта дикая фантасмагория оказывается черной воронкой, ноги его со свистом уезжают вниз сквозь бетон.
— Леш… Ты собираешься… что ли… его насиловать? — в голосе переводчика, чья хватка на заломленном локте Марко слабеет от волнения, вибрирует страх и подростковый восторг. — В жопу? А потом что? Тебя посадят!
— А если и так? Если и так — дядя Андрей меня отмажет. Как отмазал в спецуру. Насрать. Ничего не будет, у меня справка. Хватит ему в девочках ходить, мужские штаны позорить.
— Я подержу, — здоровила выламывает Гильермо руку так, что тот невольно вскрикивает и сгибается. — Животом на трубу, нэ?… Или куда разложим?
Только наконец-то литературное, наконец-то понятное слово, сказанное вслух, — переводчик «серый» сказал «насиловать» — пробуждает Марко к действию. Все это включается разом — и голос, и движение. Это острее боли, вспышкой во всем теле, это весь Марко, собравшийся в действие. Никогда.
Он умудряется вывертом освободить одну руку, выкинуть ее в лицо тому, кто ближе — здоровиле, держащему Гильермо — и старый «бандитский» прием, подсечка ноги, только это не нога, это железо или пластик — мягкий кроссовок Марко с размаху ударяет в твердь протеза, отскакивает, едва не ломая пальцы (и вспышкой осознания мысль — вот почему он так сидел, вот почему он так медленно вставал — но это уже никому не нужное знание, оно стремительно падает мимо). Лунное лицо Чебурашки последний раз выглядывает из-под ног. «Почему он такой грустный» — вот же почему! Все времена — сейчас.
Бьющийся в руках сразу троих врагов Марко исключительно вежлив, он по-русски просто не обучен говорить иначе, и то, что он извергает эти слова разбитым ртом, еще более поражает — слишком гладкая речь для того, кто орет и дерется.