У него было такое ощущение, что он прощается со всем этим навсегда, на всю жизнь, внутри уже образовалось соленое слезное озерцо, утяжелило шаг, но Пургин понимал, что чувство расстроенности скоро пройдет, собственная жизнь расписана, по меньшей мере, на ближайшие два месяца, и право, не стоит расстраиваться. Слушая заезженный патефон, он подумал о том, что все это могло ведь в один миг кончиться – мог погаснуть свет, а голоса людей затихнуть, уйти в землю, мог исчезнуть вкусный городской дух, который он любил, вместе с ним – все запахи и радости, песни, тревоги, заботы, и, прежде всего – он сам.
Невольно вспомнилась мать. Пургин послушал себя, помял пальцами горло, проверяя, а не дрогнет ли что в нем: воспоминание о матери в Пургине ничего не вызвало, даже слабой тоски, в нем возникла досада – быть такого не может!.. – но, оказывается, может, и он усмехнулся, взлетая над самим собой в горную высь, наблюдая оттуда, с далекой небесной верхотуры, за городком, толкотней людей и маленьким, схожим с мышонком человечком, бесцельно бредущим по переулку с котомкой, переброшенной через плечо…
Исполнительный Георгиев, наводя уныние в действующих частях, регулярно посылал сообщения из театра военных действий, мотался с одного места на другое, изрядно порастряс свой рюкзак – слишком много понабил он в него лишнего, – повыкидывал фамильные железные ложки и теплые байковые портянки, оставив только самое необходимое, брал интервью у командиров и бойцов, и у самого комбрига Берзарина и, пристроившись к тылам 4‑й стрелковой дивизии, участвовал в знаменитом бою под сопкой Заозерной, уродливым каменистым пупом вставшей над задымленными долинами. Весельчаку повезло – он даже познакомился с командиром роты Левченко, который трижды водил бойцов в атаку, каждый раз срывался и, в конце концов, вскарабкался на вершину с пробитым пулями флагом…
От Пургина же не было ни слуху ни духу.
– Жив ли он, наш курилка? – спрашивал Данилевский у главного редактора и молча запускал пальцы под стекла очков: когда он вспоминал Пургина, что-то мешало ему смотреть, перед глазами возникали радужные разводы – Данилевский переживал за своего сотрудника. – Может, позвонить по телефону, который я записал?
– Не торопись, – останавливал Данилевского главный, – не суйся поперек батьки в пекло, не привлекай к себе лишний раз внимание. Если надо, они сами позвонят, – главный специально выделил слово «они», проведя черту между редакцией и ведомством комиссара Емельянова, подвинул к себе снимок Заозерной – огромной, темной, пустой, с развевающимся над камнями флагом, высоты, посмотрел на нее, – хотя, кто знает, может, ты, Федор, и лишился своего любимого сотрудника. Вполне возможно…
– Не совсем любимого, – пробурчал Данилевский, – но все же… А потом, сам знаешь, кадры решают все.
– Ведомство это такое, что лишний раз лучше не звонить. – Главный перелистал снимки, лежавшие под фотографией сопки, проговорил недовольно: – Какие-то пушчонки времен царя Ляксея, танки на бычьей тяге, винтовки, из которых сподручнее стрелять слюной, а не свинцом…
Приподнявшись, Данилевский глянул на снимок:
– Это не наша винтовка, это старая японская арисака, сейчас арисаки у них толковые, короткие, кавалерийского типа, калибр шесть с полтиной…
– Но это-то наше произведение, – показал главный Данилевскому другой снимок, усмехнулся: —…искусства! Две палки, две гайки, одно колесо, один гвоздик, посредине…
– Наш танк, – опасливо подтвердил Данилевский, выразительно глянул на дверь: никто сюда не идет?
– Вот-вот, – главный засек взгляд Данилевского, – сами себя боимся! А ведь я знаю тебя совсем другим, Федор. Ты и на пистолет не боялся пойти, и на штык.
– То были совсем другие времена, – грустно вздохнул Данилевский, – они прошли. Не только люди – кровь в людях была совсем другая. – Данилевский понурился, заложил руки между коленями, сжал их, хотел добавить, что разные Емельяновы и кое-кто еще разбавили эту кровь в людях водой – я совсем не святой, но еще раз, с опасением глянув на дверь, добавил: – А может, это мы стали другими.
– Ты Прохорыча, конечно, знаешь…
– Знаю, – подтвердил Данилевский: Прохорыч, которого за революционное прошлое в редакции звали Залпом Аврорычем, работал в отделе писем «Комсомолки», кажется, в ту пору, когда и «Комсомолки» еще не было, учил и главного Данилевского водить пером по бумаге, – конечно, знаю, – воскликнул Данилевский, и лицо его слабло, обвисло, сделалось еще более серым.
– Сегодня ночью взяли, – тихо проговорил главный, – пришли и взяли! Дома осталась только жена-старуха, с постели не встает, и кошка, больше никого! И люди боятся зайти в дом, подать воды. Я специально ездил сегодня домой к Прохорычу. Он хоть и не наш уже – пенсионер, по другому ведомству проходит, а я за него буду ходатайствовать. Не верю, что Прохорыч – враг народа.
– А вдруг?