От изумления, от радости за брата-корреспондента у Данилевского пропал голос, вместо голоса возник какой-то птичий трескучий шепоток, лицо Данилевского – серое, усталое, высветлилось изнутри и помолодело, он широко раскинул руки и, словно бы опомнившись, кинулся к Пургину, трескуче клекоча:
– Ну, брат, ты и даешь! Поздравляю! Вот это да-a!
На груди Пургина, на простой, но прочной, сшитой из обычной армейской шерсти гимнастерке – старая, в которой он пришел в редакцию, сносилась, – рядом с орденом Красного Знамени нарядно посверкивал новенький орден Ленина.
– Вот это да-а-а! – повторил Данилевский, откинувшись от Пургина, в нем словно бы что-то заклинило, кадык растерянно дергался, из глотки доносился хлюпающий звук, он вновь беспомощно оглянулся.
– У кого есть с собой бутылка водки? С отдачей, а? Вы понимаете, орден обмыть надо!
– Может, не нужно? – Пургин попытался освободиться от Данилевского, но тот цепко держал его за рукав и удивленно поддернул вверх очки:
– Как не надо! Надо! Чтоб орден не последним был! Вот это да-а… – Данилевский мальчишески простодушно покрутил кудрявой головой – еще в старой армии медали и ордена швыряли в походный котелок и по самый краешек заливали смирновской, чтоб награды водились – не переводились, чтоб росло – не переросло… – Неужели ты там, – Данилевский вскинул руку и повертел пальцами, – это не обмыл?
– Обмыл, – признался Пургин.
– Теперь надо обмыть здесь, – Данилевский ищущим взглядом обвел коридор: неужели там ни у кого и не найдется бутылки водки?
– У главного коньяк в шкафу стоит, – сообщила тетя Мотя, – жутко какой редкий – называется «Отборный».
– Тащи его сюда, тетя Мотя! – скомандовал Данилевский.
– А главный мне голову не открутит?
– Под мою ответственность!
– А-а…
– Тащи, тетя Мотя, кому я сказал! И посудину какую-нибудь найди, чтобы пить. Поширше!
В сумрачном коридоре стало светлее, откуда-то подуло теплым воздухом, словно истопник поддал в печку угля и включил вентиляцию.
Тетя Мотя пробыла в кабинете главного редактора недолго – она там была своим человеком даже в ту пору, когда у дверей стоял часовой, – вернулась с большой фарфоровой чашей, подаренной главному художниками-дулевцами, и бутылкой дорогого коньяка.
– Но имей в виду, Данилевский, ты будешь меня прикрывать, – сказала она.
– Прикрою, тетя Мотя, не боись! За такие дела не наказывают, а выдают премии.
Данилевский лихо, зубами сковырнул сургучную облатку с коньячной бутылки, пробку пальцем проткнул внутрь и вместе с легкой пробковой крошкой вылил коньяк в дулевскую чашу. Целиком, всю бутылку.
– Снимай орден, – потребовал он у Пургина, – отвинчивай!
– Федор Ависович, – вид у Пургина сделался беспомощным, лицо ожег невесть откуда примчавшийся железный ветер, – собравшимся хорошо было видно, что за человек Пургин, скромный, обаятельный, тихий, но в тихом омуте, говорят, черти водятся, ведь ордена за красивые глаза не дают, бледные, с сошедшим загаром щеки его подобрались и потемнели. Пургин, не привыкший к почестям, был смущен: – Федор Ависович!
– Отвинчивай орден, кому сказали!
Вздохнув, Пургин расстегнул две пуговицы на гимнастерке и отвинтил орден. Отдал его Данилевскому. Тот, прежде чем опустить орден в коньяк, взглянул на изнаночную сторону, на номер и объявил:
– Номер счастливый! Это означает, что орден Ленина у Валюшки Пургина – не последний!
Опустил орден в коньяк и протянул чашу тете Моте.
– Пей!
– Со всей моей охотою. – Тетя Мотя бережно приняла чашу, глянула сквозь коньяк на темнеющий на дне орден и аккуратно отпила, потом смачно вытерла губы, бросила не глядя Пургину: – Поцеловать бы тебя по-молодому надо, да стара стала. – Спросила у Серого: – Кому, Данилевский, кубок-то отдать?
– Следующему, по кругу.
Следующим был Георгиев, он так же, как и тетя Мотя, бережно взял чашу в руки, спросил у Пургина:
– Ну хоть одного японца лично убил?
Пургин недоумевающе наморщил лоб:
– А зачем? И вообще – разве это обязательно – убивать японцев?
– Все понятно – на войне есть и другие занятия, – Весельчак сделал крупный лихой глоток, отдал чашу курьеру – недавно поступившему в редакцию десятикласснику с широко открытыми восторженными глазами – десятиклассник влюбленно смотрел на Пургина, коньяка он никогда не пробовал, но когда хватил глоток, – такое впечатление, что откусил кусок солнца, – из-под век у него потекли слезы, курьер закашлялся, замотал перед лицом ладонью, пробовал зацепить ртом живительного воздуха, но все было впустую, и он задом попятился из круга, пламенея щеками от стыда – не выдержал испытания, ведь его никогда не простят, но десятиклассника быстро простили, за настежь распахнутый опаленный рот не ругали – лишь незлобливо посмеялись, и чаша перешла к Людочке.
– Эх, ребята, ребята, как я вас давно не видел, – растроганно произнес Пургин, – очень соскучился.