— Думаешь, фриц на дым приползет? До этого ль ему сейчас? Если только случайно. Хотя без случайностей на войне… — Старков усмехнулся, начертил прутом два прямоугольника, косо стоящие друг к другу, с двух сторон пририсовал две неровные, искривленные линии. — Вот это, — ткнул прутом в один из треугольников, — штаб батальона, в деревянной избе располагался, а это, — он пририсовал к штабу небольшой квадратик, — гараж. А здесь вот — подсобка. Сарай! Вот в этом-то вот сарае я, когда вернулся с задания, в разведке был, решил переночевать. На свежем воздухе, так сказать. Оказалось, напрасно — не рассчитал я с той ночевкой. Когда ложился — кругом свои ребята были, веселые после наступления, добряги, улыбки шесть на девять, все подтрунивали, что рано я ложусь, время-то, мол, еще школьное… А когда проснулся, увидел, что у ног моих два немца сидят, автоматами мне в живот тычут, зубы скалят. Смешно, видите ли, им. Оказывается, они ночью просочились, перебили штабную охрану, захватили штаб, деревню тоже заняли — и все без единого выстрела, сукины сыны. Смеются немцы у меня в ногах, стволами показывают — снимай сапоги, мол. Сел я, сапоги стаскиваю, а сам стараюсь в дверь заглянуть — что там, во дворе? А во дворе весна… Голубое небо, солнце и хлопцы наши перебитые лежат; гитлеровцы, издеваясь, в штабель сложили — ряд вдоль, ряд поперек сверху, а потом еще ряд вдоль и еще ряд поперек. Из гаража комбатов «бантам» выкатили — новый, всего раз, наверное, ездил наш комбат на нем, краска не успела облупиться, в моторе, гады, ковыряются, завести хотят…
Скрипи зубами не скрипи, а вон какая горькая штука налицо — я в плен угодил, хлопцы — на тот свет. В голове мысль стучит — раз сапоги стаскивать заставляют, значит, разговор будет коротким — к стенке, и прощайте, товарищи! Снял я один сапог, потом стянул другой, кинул фрицам. Они обувку голенищами на свет и языками щелкают, словно на рояле. Довольны. Потом замахали на меня — живи, мол, пока, а что дальше — видно будет. Сарай заперли…
Старков замолчал, докурил сигарету, швырнул ее в снег, потом достал из запазушного, потайного кармана непочатую пачку, расколупал ее ногтем, щелчками по донышку выбил одну сигарету, протянул Лепехину, затем, выколотив наполовину вторую и сунув обведенный золотым колечком мундштук в рот, вытянул ее губами из пачки.
— Сижу, значит, я, кукую. Весна весной, а холодно, пятки примораживает. Хорошо, что еще портянки не отняли, а то совсем был бы каюк. Отыскал я в темноте конец телефонного шнура, намотал на ноги, чтобы портянки не лохматились. Жду. А фрицы тем временем пьянку устроили до чертиков, уже палят во дворе из автоматов. Ну, думаю, под пьяную лавочку пристукнут, как пить дать. И точно — стали с моим часовым ругаться, спорить — выводи, мол, русского, пусть песни перед смертью попоет. Огляделся я, думаю — помирать, так с музыкой. Наткнулся в углу на ломик, примерился… Ну а часовой — дай бог ему здоровья на том свете — упрямым оказался, а может, начальство строго-настрого приказало сберечь пленного — словом, ничего у пьяных немцев не вышло. Кормить же не кормили — целый день во рту ни крохи не было. Вот такая жизнь хреновая… К вечеру часового сменили — уже третьего по счету, в щелях сарайных, смотрю, темно стало. Ну, думаю, надо бежать. А как бежать, когда сарай моим ломиком не расковыряешь — он недавно построенный, бревна одно к одному, вековой сосняк рубили, с малосильным ломиком да против таких бревен все равно что с тачкой против танка. Ага. Ночью я стал барабанить в дверь, кричать: «Пить принесите хоть, сволочи… Пить!» Часовой открыл, успел он только фонариком сверкнуть, как я его ломиком под каску. Свалился — не пикнул. Сорвал я с него автомат, хотел и сапоги снять, да не тут-то было — плотно обувка сидела. Подвернулись только под руку гранаты — ручками в голенища засунуты, извлек я их и обе запустил в окно штаба, а сам — на огороды, в темноту. Поднялась паника, трассеры небо на куски… Ну как хлеб резали… Ну, я среди этих трассеров с рекордной скоростью и драпанул. В портянках. Под утро опять наткнулся на немцев. Хорошо, что их землянку вовремя разглядел. Выползает из нее чистоплюй, глаза красные, кроликом был тот фон-барон и, значит, по малому делу прицеливается… Тут-то я на него втихаря и навалился, даже часовой не услыхал. Оказалось, эсэсовец. При полном параде — ордена, кортик, «вальтер» в лаковой кобуре. И сапоги…
Лепехин еще раньше заметил, что заляпанные грязью, в приставших остьях соломы старковские сапоги — не простые кирзачи, что положены пехотному сержанту, а изящные, хромовые, с аккуратно вытянутыми голенищами и широким рубчатым рантом, выступавшим из-под головок. Трофей первого сорта.
— Ты до войны кем был? — спросил Лепехин.
— А-а… Почти никем. Студентом.