«Вот бы счастье», — подумал Зачерий. Но вслух не сказал ничего. Еще несколько минут, и катер, резко и круто развернувшись, закачался у берега.
— Придется, Кучук, на этот раз промочить ноги, — раздался веселый голос Энвера. — Впрочем, я не прочь прогуляться по берегу. Дневное наблюдение. показало, что вокруг никого нет. — Соскочив в воду — она доходила ему до колен, — он зашлепал к берегу. Пожав руку Улагаю, всмотрелся в его спутника.
— Зачерий, — обрадовался он. — Значит, к нам!
— К сожалению, нет. Я остаюсь.
— Как? — Улагаю показалось, что он недослышал.
Энвер, сделав шаг назад, сунул руку за борт плаща.
— Я остаюсь! — громко и решительно повторил Зачерий. — Я решил остаться. Прощайте, друзья.
— Не понимаю, — недоуменно проговорил Улагай. — Ты шутишь? Сейчас не время.
— Я не шучу, Кучук, — возразил Зачерий.
— Почему ты не хочешь ехать с нами? — вмешался Энвер.
— Сын заболел, — с трудом выговорил Зачерий.
— Что ты мелешь? — угрожающе пророкотал Улагай. — Откуда у тебя сын?
— Я еще при Деникине женился. Сын Магомет. Ему недавно год исполнился…
Ночь становилась все глуше. Тихий прибой подгонял под ноги клочья белой пены.
— До свидания. — Зачерий протянул Улагаю руку. — Я сделал для тебя все, что мог. Буду ждать с десантом.
— Это окончательно? — Улагай не торопился прощаться.
— Окончательно, — подтвердил уже успокоившийся Зачерий. — Я верен нашим идеям. А пока у меня остается только семья.
— Но ведь ты у них начнешь болтать?
— Верь, Кучук, буду нем как рыба.
— А где гарантия? — раздался иронический голос Энвера. — В таких делах требуются твердые гарантии.
Улагай сделал какое-то движение, и вдруг один за другим прозвучали выстрелы. Три или четыре? Зачерий повалился на песок. Тело его, могучее, полное жизни, содрогнулось и затихло.
— Единственная надежная гарантия, — бросил Улагай. Голос его дрожал. Он наклонился над убитым, стал шарить по карманам: нет ли чего компрометирующего? Энвер присвечивал фонариком. В вырванном из ночи ярко озаренном кругу возникло лицо Зачерия, выражающее крайнее недоумение.
Ночь. Все крепче ее позиции, все меньше в городе освещенных окон, все реже нарушают тишину шаги запоздалых прохожих. Один из последних нарушителей — Кемаль. Он выходит из подъезда, некоторое время стоит у дверей, потом нехотя плетется своей дорогой.
— Упрямая, — бормочет он. — Но и я не отступлюсь…
— Упрямая, — это же слово повторяет мать Бибы. — Это твоя судьба, не гони ее.
— Моя судьба — лечить людей, мама. Завтра будем дома, нас ждут больные.
— Биба, не губи себя, ведь тебе уже семнадцать.
Биба молчит.
— Такой славный парень, — вздыхает мать.
— Славный. Но я его не люблю. Понимаешь — не люблю.
— Эх, Бибочка, думаешь, я любила твоего отца? Думаешь, какая-нибудь женщина могла бы полюбить его?
— То было другое время, мама.
Биба не спеша укладывает их нехитрый скарб в сундучок, потом останавливается перед маленькой фотографией Сомовой.
— Еду, Катя, — шепчет она. — Буду лечить.
Фотографию прячет в удостоверение об окончании курсов.
Щелкает выключатель.
Ночь. Не всюду она хозяйка. Словно бездомная кошка, нерешительно крадется ночь по пустым, полутемным коридорам учреждений. Рамазан гасит свет в комнате горской секции, сдвигает столы, бросает на них шинель. Под головой один из томов сочинения «Триста лет дома Романовых», тяжелый и твердый, как кирпич. Рамазан неумело крутит козью ножку, затягивается. Его поташнивает. То ли с непривычки, то ли от голода — сегодня отдал свою пайку хлеба какому-то беспризорнику.
«Зря перевожу табак», — догадывается Рамазан. Он трет самокрутку о каблук сапога, разувается и ложится. Вытягивает ноги, закрывает глаза. И сразу же в воображении возникает Мерем. Так всегда: повернешь выключатель — и комната озарится светом. Закроешь глаза — и появляется Мерем. Так всегда. Будто сидит где-то рядышком, только и ждет сигнала. Гневная, непреклонная. Не желает понять, что в этом мире нет места слабости. Да, слабость в этом мире порой равна предательству. Но твердость нелегко дается. Нервы напряжены так, будто кто-то только и делает, что тянет их, не зря Рамазан исхудал, как схимник в ските, отрешившийся от всего земного. Увидит вечером парочку и улыбнется; как старик, у которого все в прошлом.
Одно счастье — дела. Рамазан наваливает на себя столько, что даже Хакурате, новый руководитель секции, удивляется.
— Изведешь себя, дорогой, — сокрушается он.
Но Рамазану и отдыхать негде. В ночь после ареста Адиль-Гирея захотелось побыть одному, он заночевал в секции. С тех пор и прижился к этим столам. Товарищи пытались силком затащить его к себе — не пошел. Рамазан поворачивается на бок. Костлявая лопатка упирается в доску стола, вызывая ноющую боль. Под бок можно было бы положить рукав шинели, но Рамазан делает вид, будто и так — лучше некуда. Ему кажется, что не только он видит Мерем, но и она его. По этой причине старается не замечать трудностей.