Позже меня приняли формовщиком на железобетонный завод. Но заработок не был великим, часть из него уходила на одежду, свет, отопительный газ, мыло, зубную пасту, на проезд до работы и обратно, и опять на еду оставалось хрен да маленько. А бывало, что завод и простаивал по нескольку месяцев, и тогда мы вообще оставались без зарплаты.
И опять меня спасали огородные ягоды и овощи. Ими я и кормился, и торговал на рынке, выручая и на хлеб, и на отопление, и на налоги за дом и землю.
Только знакомство с доном Кристобалем позволило мне прочувствовать вкус полноценной еды, которой питаются обеспеченные граждане.
Я знал, что один раз в месяц заключённым разрешена продуктовая передача до сорока килограммов. Но мне ничего не передавали. И не было никаких свиданий. Может, я относился к какой-то особо опасной категории узников и до меня приказано было никого не допускать.
Дело было весной. Как-то уже под вечер каким-то неведомым дуновением ветра донесло до меня запах томлёного молока, стоявшего в горячей печи. Таким молоком, ещё не остывшим, потемневшим от жара, с тёмно-коричневыми пенками давным-давно поила меня моя мать.
И почудилось мне неожиданно и странно, что снова я маленький пятилетний мальчик, и так мне захотелось материнской ласки, доброго мягкого голоса и этого горячего молока!.. Но в те же самые секунды совершенно отчётливо понималась и невозможность возврата в то далёкое раннее детство, и абсолютное сегодняшнее одиночество, и думалось, что не нужен уже больше я никому… И такая тоска прошибла меня от этих мыслей и чувств, что не выдержал я и молча, без слёз, заплакал, благо никто не видел. Но всё же дал я тогда зарок, что если доведётся когда-нибудь выйти на волю, то первым делом напьюсь этого самого молока, конечно, если представится возможность.
Ещё вспомнилось, как я, четырёхлеток, бежал по лугу к матери, возвращавшейся с колхозной работы. Село наше в том конце было в один порядок, перед которым был луг, вот по нему-то, этому лугу, я и бежал. Мать обнимала меня и целовала, и я целовал ей руки, а ещё она совала мне стограммовый кулёк подушечных конфет, купленных по пути в сельмаге…
Один раз в сутки – часовая прогулка по внутреннему дворику, крупно зарешеченному сверху надёжными стальными прутьями. Я прогуливался один, и вообще моё сношение с внешним миром заключалось только в созерцании охранника, наблюдавшего сверху за двориком, общении с меняющимися надзирателями и одним и тем же следователем, сидевшим за столом напротив в допросном помещении.
Не было издевательств, побоев. В какой-то мере меня утешала мысль, что где-то неподалёку, может, через стенку, находится и Виктор Алексеевич. Значит, не такой уж я и сирый. А, как говорится, на людях, или пусть они только где-то рядом, и смерть красна.
Спать днём не разрешалось. Но нельзя исключать, что у кого-то из богатеньких заключённых и была такая привилегия – ведь деньги кое-что значили и в тюрьме.
В моём окне никогда не было солнечного света, хотя оно выходило не на северную сторону. Наверное, это потому, что камера мостилась в каком-нибудь отступе от общей стены или над ней нависал достаточно широкий закрывающий карниз. Но некоторые капли дождя или снежинки сквозь приоткрытую фрамугу долетали.
В пасмурную погоду в камере становилось особенно темно, почти как ночью. В такие минуты душа моя словно замирала, я ничего не чувствовал и ни о чём не думал, и, как мне казалось, тело моё превращалось не более чем в пока ещё живое продолжение каменного средостения, окружавшего меня.
В дневное время я больше ходил от окна до двери, накручивая километры и вспоминая яркие события последних лет. Отсчёт, как и в первые дни после ареста, шёл с того, как наш детдом, превращённый в развлекательную «Нирвану» для толстосумов, ушёл под воду.
Даже в тюрьме, представляя это чрезвычайное явление, видя погружение здания, я начинал испытывать радостно-злобное торжество. И я ни капельки не раскаивался, что влез в ольмапольскую реформаторскую кашу. И ещё меня оживляла злоба к бесчестной власти, нависавшей надо мной. Иногда, правда, возникали мысли, что если бы преобразования обошлись без жестокостей, средневековых казней, то гулять бы мне сейчас на свободе. Но что случилось, то случилось.
Как, бывало, говаривал мой испанец?.. Ах да!
– Конечно, достаточно было бы одной только неминуемости наказаний, – разглагольствовал он, – и со временем преступность пошла бы на спад. Но этот процесс довольно долгий, а время моего пребывания у вас весьма ограничено. Потому мне просто не успеть. В довершение, криминал, в том числе и убийства, хоть и по убывающей, всё равно продолжался бы. Погибали бы обычные, вполне законопослушные люди. Нет, лучше мы жёстко расправимся со злодеями, застращаем их, и тем самым убережём невиновных.