— Жизнь вообще — улица, кто-то прошел — а мы так и не опознали, кто, зато родили — этот трюизм… Точнее, замечтались у книжных прилавков, — напомнил Павел Амалик. — У которых все же можно успеть с налету перезнакомиться с несколькими претендентами в вожатые. Ухватить абзац, идею, завет, утешение, катрен о родине, срез воздуха, что будет гипнотизировать вас весь день, услышать одномоментно — многоголосие философов, богословов, заливчатых мемуаристов, мотет, речитативы, митинговый крик, бэк-вокал, базар, бивуаки… Жаль, рано или поздно корифей-книгопродавец взволнуется, и придется ретироваться несолоно… кстати! Три кафе, — непринужденно продолжал Амалик. — Успешно разбросаны — на три дороги туда и назад, также безвозвратно глотающие ваши плоты и проливы, можно скептически изучить то и это меню, придирчиво всматриваться в дизайнерское решение зала, в расположение подкрепляющихся, харчующихся, прочесть нарисованную ими фигуру, завернуть в тарелки, заодно констатировать: до сих пор, невзирая на смену властей и режимов, дорожатся ножами и скупятся на чайные ложечки, и придется размешивать чай жирной вилкой. Вдруг подметить, что в солонки пострижены текучие лимонадные сосуды, что мясо в голубце — рисового и лукового окраса и завернуто в нежующийся лист, вероятно, снят — не с капусты, а с тракта. А по залам летят такие существенные мухи, что у них, представьте себе, есть — тень. Можно вообразить себя Римским папой, посетившим благотворительную столовую для неимущих. В дальнейшем походе вдруг обнаружить, что все зазоры здания, напуски коридора, зазевавшиеся площадки лестниц и даже подоконники щедро распроданы то компаниям хот-догов с чизбургерами, то — сотовой телефонной, принимающей плату на карнизе, то рекламе и пропаганде, и копировальным и множительным бюро, и продажам чудодейственных снадобий и мерсери, осыпающих с вас морщины, шишки, кустоды и зарубки низших и высших сил, что открывает еще ряд возможностей…
— Хотите, чтобы я подождал, пока вы определитесь с возможностями? — спросил Бакалавр.
Нежно улыбнувшись, предводитель бумаг поглаживал отдавшую ему свое тепло козу — два чернотропа, влекущиеся с плеч.
— Так я вытягивал детский вечер — все новыми никчемными занятиями, а чуть отстанешь — и тебя мгновенно перешвырнут в хмурое утро, тот скромный нуль-переход, телепортация, и уже надлежит вырваться из снов с их волшбой и могущественными друзьями и тащиться в школу советов. В окрики, плетки, равнения, пугачи…
Ну и путаное, причудливое местечко — этот перевал в горах, меж февралем смертного изнеможения — и мартом нетерпения, меж помраченным и непоправимым, распадок удушливее красильни и раскатист, как пересмешник рассвета, кто взрывает мой сон — проходящими стену, неутомимыми, ненасытными голосами, и велит спохватиться — пора всходить, и советует догадаться: но
А по южной и северной диагоналям карабкаются приказы:
Каждый раз, едва я завижу на плечах у дальних холмов — ковчег весны, так и замру: какую нам вынесут нынче? Та ли это весна, расчесавшая предместья — на белую и синюю магию: молочные переулки, большой приемный день врачующих, поваров, облаков, наковальни переправ и ультрамариновый зоосад: прохождение ланей — велосипедов и самокатов, и голубых пожарных лестниц — в небо, и серебряных ромбов, обегающих — двор, общак трех домов, и шнурованного в лоскутный сумрак мяча, и бутылочного тополя с папиросными цветками «Первое Мая» — и догоняющую спины и седла маленькую хромоножку в стеклянных бусах, которые, как больная повязка, метят сползти на туфлю с двойной подошвой, а три дома, как приболевшие теннисом, поворачивают лазурные окна — за большим шлемом, пущенным с линии первой зари — к черте пречистых третьей и пятой — и вспять?