Он вспомнил, что уже давно не пробовал мяса, и так нестерпимо захотелось дичи, жареной, горячей с огня, пахучей! Как славно было, когда сам князь, раздобрившись, давал ему из своих рук такой огромный, красный, со жгучей поджаренной корочкой кусок от только что убитого и освежеванного кабана! Но здесь, хотя дичи, непуганой, разной, множество, — все для него запрещено. Нет, принести сюда убитого зверя — значит, оскорбить всех, кто живет в этом кишлаке и кто принял его так же ласково и хорошо, как и сам Нармурад. Правда, как-то, через несколько недель после приезда, Алекса неожиданно услышал, возвращаясь с поля, откуда нес мешок с зерном, разговор. Говорили старики, неподвижно сидящие, поджав под себя ноги, на открытой террасе-айване:
— Этот приезжий… он всего только гулям — раб, а наш лекарь относится к нему как к сыну.
— Ему виднее, — сказал второй голос. — Да и рабов у нас нет, они только при храме. Кроме того, раб не сделает того, что сделает сын, пусть себе и названый.
Алекса понял их, хотя говорили они на древнем языке, на котором все говорили здесь. Сам он иногда удивлялся этой своей способности понимать других и быстро схватывать тонкости чужого языка. Но тогда что-то будто укололо его, и он начал задумываться — не потому ли назвал его Нармурад своим сыном, что почувствовал в нем, Алексе, способность подчиняться только доброте и ласке, но не силе? Был бы здесь рабом — убежал бы через неделю, но прочнее, чем толстой веревкой, привязан благодарностью и уважением. Так не капкан ли это? Он пристально приглядывался к лекарю, и иногда его охватывал стыд — ничем и никогда не дал понять Нармурад, что он здесь чужак, наоборот — был ласков с ним и добр, как с настоящим сыном. И Алекса не выдержал — встал и побежал на поле, и уже вместе с хозяином они пахали маленький кусочек своего поля, разрыхляя неподатливую землю лемехом с металлической оковкой на острие.
И когда жрец трижды обошел землю, сыпанул зерном и остановился, глядя, кому передать лукошко, Алекса выступил вперед:
— А теперь — я.
Жрец задержал руку, долго вглядывался в него запавшими глазами, острыми и пытливыми, потом спросил:
— Саклаб?[71]
— Мой сын, — сказал Нармурад, взял из рук жреца лукошко, передал его Алексе и повторил: — Сын.
Месяц урдибихишт, когда уже бурно растет на полях зелень и белым цветом осыпаны персиковые деревья, также запомнился Алексе. Тогда неожиданно заболела девочка, та самая, которая поддерживала огонь в чаше в день приезда хозяина. Она жила у лекаря после смерти матери, пришлой женщины, которая не то убежала от хозяина, не то сам он отпустил ее перед смертью домой. Женщина пробиралась на родину, в далекий Иран, и, теряя последние силы, еще приплелась к порогу Нармурада, где и умерла. Тело ее двое благодарных лекарю людей отнесли к дахме — каменной башне в виде высокой площадки, куда обычно клали трупы, чтобы расклевали их хищные птицы, ибо нельзя отравлять мертвым телом ни землю, ни священный огонь; девочка же осталась у лекаря. Мать называла дочь Гульнарой, а Нармурад стал звать ее Аппак — Беляночкой, потому что с самого своего рождения была она белокурой и светлой — такими бывают только потомки древних персов или люди из чужих, туманных и далеких стран, где мало солнца, а много воды. Аппак была тихим четырехлетним существом, которое, ковыляя на слабых еще ножках, старательно исполняло все, о чем ее просил Нармурад. Девочка берегла огонь, мыла чашки, стелила мужчинам подушки. Когда же Нармурад уезжал, то за девочкой присматривали соседки, брали ее к себе долгими осенними ночами, но, повзрослев, Аппак неохотно уходила из дому, чаще, закутавшись в дырявое одеяло, молча сидела у очага и смотрела на огонек, а иногда на могучие языки пламени. Тут, у огня, и увидел ее Нармурад, когда вместе с Алексой вернулся с поля; девчушка лежала, закатив глазки, на щечках ее зловещими красными маками расцвела сыпь, лоб пожелтел. Она приоткрыла печальные глаза, но не узнала никого, только жалостливо пробормотала что-то на неизвестном языке.
— Мать зовет, — сумрачно сказал старый лекарь, и сухие, уже немного вялые губы его задрожали.
Он взял девочку за руку, начал слушать пульс, потом осмотрел ее, прижимаясь ухом к тщедушной, как у воробушка, груди с выпирающими под кожей косточками.
— Там, на полке, возьми джуляб, — сказал он.
Алекса взял глиняную баночку с сиропом, сваренным из лепестков роз, подал лекарю, а сам направился прочь из дома, чтобы не мешать. До этого он только собирал травы для больных, которые часто приходили к врачевателю из соседних и даже отдаленных кишлаков. Однако Нармурад остановил его:
— Нет, ты посиди рядом.