Однако ж более прочих понравилась мне опера, прозывавшаяся «Евдоксия венчанная, или Феодосии Вторый».
Сия опера была как бы образцовою и полностью соответствовала тому, что говорил о сем жанре славный маэстро Штелин.
Сумароков снова прищурился, вспоминая, что же именно говорил маэстро, и, улыбнувшись, продекламировал, чуть бравируя своею памятью и основательностью познаний:
— «Оперою называется действие, пением отправляемое. Она, кроме богов и храбрых героев, никому на театре быть не дозволяет. Все в ней есть знатно, великолепно, удивительно. В ее содержании ничто находиться не может, как токмо божественные в человеке свойства и златые века. Выводятся в ней иногда счастливые пастухи и в удовольствии находящиеся пастушки. Приятными же песнями и изрядными танцами изображает она веселие дружеских собраний меж добронравными людьми. Чрез свои хитрые машины представляет она нам на небе великолепие и красоту вселенныя, на земле силу и крепость человеческую».
И не только то в опере сей прелестно было, что действовали в ней византийский император Феодосии, жена его Евдоксия, сестра его Пульхерия, стратеги и царедворцы, но более того удивлен был я дотоле неведомым мне певцом.
«Кто это?» — полюбопытствовал я и поражен был, услышав, что сей новоявленный Орфей не прославленный тенор из Рима или Неаполя, а наш доморощенный глуховский певчий Марк Полторацкий — природный малороссиянин, который не только ничуть не уступал певцам италианцам, но и превосходил любого из них.
Столь любезен оказался он слушавшей его государыне, что через два года после того получил он потомственное дворянство и чин полковника.
— Александр Петрович и собственными удачами на театре мог бы нас всех порадовать, — произнес Иван Логинович, желая, чтобы Сумароков рассказал нечто интересное о себе самом, и, кажется, удовлетворяя пока еще сокрытое и не осуществленное желание гостя рассказать о собственной своей персоне.
— Что ж, интересного случалось немало, а вот радостей довелось пережить не столь уж много, — чуть кокетничая, с деланною печалью престарелого метра, произнес Сумароков.
Было пиите лет сорок, Мише казался он старцем, но даже ему, мальчику, было заметно, что говорит он почти все для Евдокии — единственной среди них прелестницы, и стрелы шаловливого Купидо в любое мгновение готовы вылететь из глаз престарелого директора театра.
И — о небо! — шестнадцатилетняя Евдокия тоже не только понимала это, но и готова была разделить восторг свой с сим дряхлым Селадоном и даже, кажется, ответить ему взаимностию.
Воодушевляясь вниманием юной нимфы, гость стал рассказывать, как десять лет назад — «или чуть более того, теперь уж не упомню», — неусыпными его стараниями кадеты корпуса поставили на сцене собственного театра две первые пиесы, написанные на русском языке и его же перу принадлежащие, — «Хорев» и «Гамлет».
Александр Ильич, коему пришлось уступить в застолье новоявленному витии первое место, а быть может, и потому, что не нравились ему и амурные взоры, кои бросал Сумароков на юную сестру его, сказал не без ехидства:
— «Хорев» весьма хвалили и единодушно отмечали талант сочинителя. А вот о «Гамлете» пришлось слышать всякое. И видать, оттого что многие к театру у нас еще не приучены, то и болтали порой всякий вздор, называя автором сей пиесы какого–то иноземца — не то француза, не то англичанина.
— Это мне ведомо, господин полковник, — без тени смущения откликнулся Сумароков. — Пиесу мою спутали с одноименною трагедией англичанина Шекспира. Хотя, по чести сказать, «Гамлет» мой лишь названием да двумя эпизодами схож с трагедиею Шекспировою. Небеспристрастный знаток, кроме имен персонажей, найдет сходство разве что в монологе при кончании третьего действия да еще в монологе при Клавдиевом на колени падении.
Да и зачем мне, милостивая государыня и милостивые государи мои, уподобляться сему сочинителю, у нас едва известному, когда иные именуют меня «северным Расином»? — И добавил рассерженно: — А ежели угодно знать, то господин Вольтер сказал как–то, что сей Шекспир есть писатель непросвещенный и пишет, как пьяный дикарь.
Хотя я, конечно, признаю за ним и некую правоту во взглядах на само театральное действо. Я единомыш–лен с ним в том пребываю, что на сцене должны быть представлены не тени и призраки, не бестелесные символы, но герои из плоти и крови, кои к тому же связаны друг с другом единством места и времени.
Вася Бибиков — большой любитель театра, как не раз о том доводилось слышать от него Мише, — спросил наипочтительнейше:
— Не соизволите ли пояснить последнюю вашу мысль, ваше высокоблагородие?
Сумароков пророкотал с барственною вальяжностью:
— Отчего же? Вот, извольте, послушайте.
Я прежде всего спрашиваю вас, господа, для кого театр? Для чего? Как могу я внимать не человеку, но — тени? Как могу я слушать не жену, не мужа, но некую совершенно от жизни отвлеченную умозрительность — «Натуру человеческую», или же «Глас Земли», или же и того хуже — «Злобы кипение»?