А потом, когда идут люди к ламповой, каждый кряхтит от усталости, думает о доме, о нелегкой жизни и никак не поймет, в чем оно есть, это самое чувство своей разумной, доброй силы, которую только и поймешь, когда она сплелась с общей силой; чувство своей свободы, которую отдал другим людям, связал с ними, а в этом и есть свобода; чувство подчинения власти бригадира Новикова и ясное ощущение того, что в этом всем вдруг взяло да раскрылось лучшее, что доступно человеку.
Ночью на шахтном дворе состоялся короткий митинг. Шахтеров ночной смены предупредили днем, чтобы они пришли в нарядную на двадцать минут раньше обычного. Клеть беспрерывно качала из-под земли людей, отработавших смену: на подземном рудничном дворе секретарь парткома Моторин предупреждал о предстоящем собрании.
Когда кто-нибудь говорил: «Где ж тут собрание после работы, устал народ»,— Моторин отвечал:
— Ничего, товарищи, осенняя ночь длинная, успеете отоспаться, всех, кого надо, во сне увидите.
Ночь была темная, беззвездная, ветреная; слышался шорох листвы на деревьях и ровный далекий шум соснового леса. Несколько раз начинал накрапывать дождь, и в холодных мелких каплях, падавших на лица и руки людей, словно таилось напоминание об осеннем ненастье, распутице, о надвигающейся зиме с метелями, заносами. Свет прожектора над шахтным копром косым лучом освещал небо, и казалось, что не листва деревьев, не лес шумит, а шуршат по небу рваными боками тяжелые, шершавые облака.
На сколоченном из досок помосте стояли партийные и технические руководители, а вокруг негромко гудела толпа шахтеров, и черные лица выехавших из шахты людей сливались с чернотой ночи.
Там и здесь вспыхивали десятки огоньков-цигарок, и с какой-то почти физической осязаемостью ощущалось, как выехавшие после смены шахтеры с удовольствием вдыхали вместе с сырой ночной прохладой теплый, горький махорочный дым.
Что-то было в этой картине особое, и при взгляде на нее человека охватывало волнение: холодная, осенняя ночь, дождик, тьма небес и тьма на земле, ниточные пунктиры электрических огней на соседнем руднике и железнодорожной станции, едва заметные розовые мерцающие пятна, шевелящиеся в облаках,— отсветы разбросанных по широкому пятидесятиверстному кругу заводов и рудников, влажное живое приглушенное гудение леса, в котором таились и угрюмое пыхтение столетних древесных стволов, и шелковый шорох влажных сосновых игл, и скрип смоляных ветвей, и постукивание шишек, бьющихся на ветру друг о дружку…
В этой раме тьмы, гула, холодных капель дождя сияло огромное скопление света, какого не видело небо в самые свои звездные ночи. ‹…› {265}
Первым говорил Моторин. Странное чувство испытывал он в эти минуты. Сколько раз приходилось ему выступать — на рабочих собраниях, на слетах стахановцев, на митингах, на коротких летучках, под землей, на рудничном дворе! Так привычно стало ему произносить речи, делать доклады, выступать в прениях… С улыбкой вспоминал он свое первое выступление на областной конференции комсомола: шахтерский паренек, взойдя на трибуну, растерялся, увидев сотни оживленных, внимательных лиц, запнулся, услышал свой дрогнувший голосишко, отчаянно, растерянно махнул рукой и под добродушный смех и снисходительные аплодисменты вернулся на свое место, так и не договорив. Когда Моторин рассказывал об этом своим детям, то сам же с недоверием думал: «Неужели могла произойти такая штука?» И вот сейчас он ощутил, как комок подкатывался к горлу, сердце бьет неровно, мешает дыханию.
То ли нервы сдали — сказалось переутомление, бессонные ночи, а может быть, расстроил его разговор с военным, что прилетел на самолете из-под Сталинграда и рассказывал в парткоме о тяжелых боях на юго-востоке, о сожженном городе, о немцах, вышедших в двух местах к Волге, кричащих прижатым к воде красноармейцам: «Эй, русь, буль, буль!» Расстроила ли его сводка Совинформбюро, прочтенная накануне собрания… ‹…› {266}
И когда он сказал слабым, дрогнувшим голосом:
— Товарищи…— ему показалось, что он не сможет больше произнести слова, что волнение, перехватившее дыхание, не даст ему говорить. Из глубины памяти неожиданно, непонятно почему встал перед ним отец, заросший седой бородой, в синей рубахе, с воспаленными жалобными глазами, босой, прощавшийся на прииске с товарищами по работе; он поднял руку и сказал: — Дорогие рабочие и друзья…
Моторин с той же жившей в нем отцовской интонацией, по-сыновьи, покорно и старательно повторил:
— Дорогие рабочие и друзья…— помолчал и снова негромко произнес: — Дорогие рабочие и друзья…
И затерявшийся в толпе, стоявшей вокруг помоста, проходчик Иван Новиков тихонько вздохнул и шагнул вперед, чтобы лучше слышать, чтобы лучше рассмотреть лицо начавшего говорить человека; ему показалось что-то очень давно знакомое в этом голосе.
И точно так же шагнули десятки шахтеров, стоявших рядом с Новиковым, чтобы получше услышать; чем-то взбудоражил людей этот неясно слышный под шум леса, сквозь шелест близко стоящих деревьев голос.
Шагнули Девяткин, Котов, шагнули Латков, и Брагинская, и Нюра Лопатина…