Шведков окликнул автоматчика и велел ему позвать санитарного инструктора.
— Если только живая,— прибавил он.
— Ясно. Зачем она, если не живая,— угрюмо сказал автоматчик.
— Живая, живая, я проверил,— усмехнулся Филяшкин и, стряхнув с рукава пыль, утер лицо. Он все время потягивал носом: в воздухе круто пахло свербящим горьким дымом, жирной сажей, сухим известковым прахом — тревожный, хмельной дух переднего края.
— Выпьем, что ли? — неожиданно спросил непьющий Шведков.
— Нет, неохота,— ответил Филяшкин.
Все переменилось за эти часы: деликатные стали грубыми, а грубые помягчели, бездумные задумались, а погруженные в заботы с веселым отчаянием сплевывали, говорили громко, смело, как пьяные.
[— Ну как, ты доволен своим прожитием? — спросил вдруг Филяшкин.— Итог ведь подходит, может, по партийной линии не все в порядке. Ты скажи, может быть, имеешь на себя материал, спишу тебе грех.
— Брось, товарищ Филяшкин, я таких разговоров не понимаю, особо от командира подразделения.]
— Чудак, что это ты все пишешь, пишешь,— проговорил Филяшкин,— будто тебе (он подумал и назвал срок, казавшийся ему огромным в этой яме) еще полгода жить? Давай лучше поговорим. Ты как, осуждаешь меня за санинструктора?
— Осуждаю. Не знаю, может быть, и неправильно,— сказал Шведков,— пусть меня парткомиссия поправит, материал разберут. Я считаю, что командиру не нужно это.
— Ну, правильно, я и говорю, правильно. Чего ждать, пока разберут. Я тебе сейчас прямо скажу: виноват я в этом деле.
Охваченный дружелюбием, Шведков сказал:
— Э, давай примем сто граммов наркомовских по уставу, пока обстановка позволяет.
— Нет, неохота туманить себя,— ответил Филяшкин и рассмеялся. Его смешило, что комиссар, всегда осуждавший его за склонность к выпивке, сам сейчас просил его хлебнуть.
Над краем ямы показалось лицо санитарного инструктора.
— Разрешите залезть, товарищ комбат? — спросила девушка.
— Давай, давай, скорей, а то убьют,— ответил Филяшкин. Он отодвинулся в угол.— Вручай, комиссар, я посмотрю.
Девушка, прежде чем пойти на командный пункт, несколько минут приводила себя в порядок. Но вода из фляжки не смыла черной копоти и пыли, осевшей на коже. Она тщательно терла нос платочком, но и нос не стал от этого белее. Она обтерла сапоги куском бинта, но сапоги не блестели от этого. Она хотела заложить растрепавшуюся косу под пилотку, но запыленные волосы стали жестки и непослушны, полезли из-под пилотки обратно на уши и на лоб, как у маленьких деревенских девчонок.
Она стояла смущенная и неловкая в своей слишком тесной для полной груди гимнастерке, измазанной черной кровью, увешанная сумками, в просторных суконных штанах, свисавших на ее бедрах, в больших тупоносых сапогах.
Она прятала свои большие руки с черными короткими ногтями, руки, отработавшие за этот день великий урок милосердия и добра. Она в эту минуту чувствовала себя некрасивой и неловкой.
— Товарищ Гнатюк,— громко сказал Шведков,— по поручению командования, за самоотверженную службу вручаю вам этот подарок. Это дар американских женщин нашим девушкам, сражающимся на Волге. Посылки доставлены на фронт прямо из Америки на специальном самолете.
Он протянул девушке большой продолговатый пакет, завернутый в хрустящую пергаментную бумагу, обвязанный шелковым витым шнурком.
— Служу Советскому Союзу,— сипло ответила девушка и взяла из рук комиссара пакет.
Шведков совсем иным, вернее не иным, а обычным своим голосом сказал:
— Да вы разверните его, интересно ведь и нам посмотреть, что вам женщины прислали.
Она сняла шнурок и стала разворачивать бумагу. Бумага потрескивала, топорщилась, посылка раскрылась, девушка, присев на корточки, чтобы не растерять предметов и предметцев, стала в ней разбираться. Чего тут только не было! Шерстяная кофточка, расшитая пестрым красивым узором, зеленым, синим, красным; мохнатый купальный халатик с капюшоном; две пары кружевных панталон и рубашек с лентами; три пары шелковых чулок; крошечные носовые платочки, обшитые кружевами, белое платьице из отличного батиста, с машинной прошвой; баночка душистого крема, флакон духов, обвязанный широкой лентой.
Девушка подняла глаза и посмотрела на командиров взором, полным женственности, душевной грации, и, казалось, мгновенная тишина наступила над вокзалом, чтобы не смутить и не согнать с ее лица этого выражения. Все было в этом взоре: и печаль о не данном ей судьбой материнстве, и чувство своей суровой участи, и гордость своей участью.
Она стояла в больших солдатских сапогах, в штанах, в гимнастерке, и странно, удивительно, но, может быть, женщина никогда не была так прелестно женственна, как в этот миг, когда Елена Гнатюк отказывалась от красивых, милых вещиц.
— Зачем мне это все? — спросила она.— Я не возьму, мне это теперь не нужно.
И мужчины смутились, поняв, что чувствовала в эти минуты девушка, сознавая себя такой неуклюжей, некрасивой и такой гордой.
Шведков потер между пальцами край дареной узорной кофточки и смущенно сказал:
— Шерсть хорошая, это не бумажная ткань.