Крымову было бы легче, если б она, порвав с ним, прекратила переписку. Эти изредка, раз в полтора-два месяца, приходившие письма мучили его, он ждал их, а получив, испытывал боль: дружеский, спокойный тон их не доставлял ему радости. Когда она писала Крымову о театре, его не интересовали ее рассуждения о спектакле, декорациях и актерах — ему хотелось вычитать, угадать, кто был ее спутником, кто сидел с ней рядом, кто провожал ее из театра домой… Но об этом она никогда не писала ему.
Работа не приносила Крымову удовлетворения, хотя он работал усердно и служба занимала у него весь день до поздней ночи. Он руководил отделом в социально-экономическом издательстве и много читал, редактировал, заседал.
С уходом Жени все реже приходили знакомые в его ставшие неуютными, пропахшие табаком комнаты. Некоторые люди, связанные раньше с Крымовым общностью работы и приходившие делиться своими новостями, волнениями, искавшие у него совета либо поддержки, после того как Крымов перешел в издательство, все реже навещали его, реже звонили по телефону. В воскресные дни он поглядывал на телефон и все ждал, не позвонит ли кто-нибудь. Но случалось, что весь день телефон ни разу не звонил, а если он, обрадованный звонку, снимал трубку, оказывалось, что это говорил по делу сослуживец или переводчик книги утомительно многословно рассказывал о своей рукописи.
Крымов написал младшему брату Семёну на Урал, чтобы тот с женой и дочерью переезжали в Москву; он им уступит одну из своих комнат. Семён был инженер-металлург и несколько лет после окончания института служил в Москве. Семён никак не мог получить в Москве комнату, жил то в Покровском-Стрешневе, то в Вешняках, то в Лосинке, и ему приходилось вставать в половине шестого утра, чтобы попасть на завод.
Летом, когда многие москвичи переезжали на дачи, Семён снимал на три месяца комнату в городе, и Люся, жена его, наслаждалась прелестями удобной городской квартиры — электричеством, газом, ванной. Они отдыхали в эти месяцы от дымных печей, замерзавших в январе колодцев, снежных сугробов, по которым приходилось пробираться к станции в предрассветной темноте.
— Семён из той знати,— шутя говорил Крымов,— которая зимой живет на даче, а летом в городе.
Семён с женой иногда приходили в гости к Крымову, и по лицам их было видно, что жизнь, которой живет Николай Григорьевич, кажется им необычайно значительной и интересной.
Крымов спрашивал:
— Как же вы живете, расскажите?
Люся, смущенно улыбаясь и опуская глаза, говорила:
— Ну что вы, мы живем совсем неинтересно.
А Семён добавлял:
— Что рассказывать — работа моя в цехе инженерская, обыкновенная… Я слышал, ты куда-то ездил на съезд тихоокеанских профсоюзов?
В 1936 году, когда Люся должна была родить, Семён решил уехать из Москвы в Челябинск. Он часто писал Николаю Григорьевичу, и в письмах этих по-прежнему чувствовалась любовь и преклонение перед старшим братом. О своей работе он почти не писал, но когда Крымов предложил ему переехать в Москву, Семён ответил, что не может, да и не хочет: он ведь теперь заместитель главного инженера на огромном заводе. Он просил Николая хоть на несколько дней приехать повидаться, посмотреть племянницу. «Условия для твоего отдыха есть,— писал он,— у нас дом-коттедж, стоит в сосновом лесу; возле дома Люся развела славный садик».
Письма об успехах брата порадовали Крымова, но он понял, что Семён не вернется в Москву, а ему уже представлялась семейная коммуна — он, вернувшись с работы, возит четырехлетнюю племянницу на плечах, а по воскресеньям с утра отправляется с ней в Зоологический сад.
Через несколько дней после начала войны Крымов подал заявление в Центральный Комитет партии — просил отправить его на фронт. Крымова зачислили в кадры, послали в Политуправление Юго-Западного фронта.
В день, когда он запер на ключ свою квартиру и с зеленым мешком за плечами и маленьким чемоданчиком в руке поехал трамваем на Киевский вокзал, он почувствовал душевный покой и уверенность. Ему подумалось, что он запер в доме свое одиночество, освободился от него, и чем ближе поезд подходил к фронту, тем спокойней и уверенней он чувствовал себя.
Из окна вагона он увидел Брянск-Товарный, разрушенный налетами немецких бомбардировщиков, мятый, рваный металл и расщепленный камень были смешаны с истерзанной землей. На путях стояли ажурные черно-красные скелеты товарных вагонов. Над пустым перроном гулко раздавались слова радиорупора, Москва опровергала измышления германского агентства Трансоцеан.
Поезд шел мимо станций, хорошо известных Крымову по временам гражданской войны,— Терещенковская, хутор Михайловский, Кролевец, Конотоп…
Казалось, луга, и дубовые рощи, и сосновые леса, и пшеничные поля, и гречиха, и высокие тополи, и белые хаты, в сумерках похожие на смертельно-бледные лица,— все на земле и на небе было охвачено тревогой и печалью.
В Бахмаче поезд попал под жестокую бомбежку, два вагона были разбиты. Паровозы гудели, их железные голоса были полны живого отчаяния.