Казалось, Резчиков только и может закряхтеть да пожаловаться, но он неожиданно весело сказал:
– Прибыл, мотор исправен, гудок работает!
Ковалев поглядел на подошедшего бойца и сказал политруку Котлову:
– Все ж таки крепкий народ, товарищ политрук. Мотопехота час назад проехала, – вровень почти с машинами идем.
Котлов отошел в сторону и, присев, стал стягивать сапоги – он натер ноги.
Ковалев присел рядом с ним и вполголоса спросил:
– Что ж ты не проводишь политработы на марше?
Котлов, разглядывая свои окровавленные портянки, сердито ответил:
– Мне все бойцы говорят: «Садитесь, товарищ политрук, на подводу, у вас, видно, до кости ноги стерты», а я иду пешком и еще песню запеваю – вот это моя политработа на марше.
Ковалев поглядел на портянку в черных кровяных пятнах и сказал:
– Я тебе говорил, товарищ политрук, бери сапоги на номер больше, а ты не захотел.
– Ну это что, – сказал Рысьев, оглядываясь на сидевших командиров, – налегке, а вот такой марш, да еще пуда два снаряжения, когда на горбу – и бронебойки, и минометы, и патроны, – и тоже ничего.
Те, что сперва не спали, уже заснули; те, что сразу же уснули, постепенно стали просыпаться, ворошить свои мешки, доставать хлеб.
– Сальца бы, – сказал Рысьев.
– Эх, сало! Тут на Украине, – проговорил старшина Марченко, – я як подывлюсь, ой. Села, ну як черна хмара, хати вси черны, земля як вуголь, та ще верблюды. Як згадаю наше село, ставок тай ричку, садки, як дивчата на левади спивалы, и подывлюсь на цей степ та на хаты, як могылы, черные, то сердце холоне – дошли до кинця свиту.
К красноармейцам подошел старик беженец с клеенчатой ярко-красной кошелкой, в пальто и калошах. Он расправил белую бороду и спросил:
– Вы откуда, ребята, отступаете?
Рысьев сказал:
– Мы не отступаем, папаша, к передовой идем.
– Мы наступаем, – сказал старшина Марченко.
– Видели мы, – сказал старик, – да куда ж дальше отступать. Немец дальше сам не пойдет. Зачем ему сюда ходить? – и старик показал рукой на серую и рыжую землю.
Он вынул из кармана тощий кисет и стал сворачивать тоненькую папиросу: бумаги в ней было больше, чем табаку.
– Табачку нема у вас свернуть? – спросил Мулярчук.
– Нету, – спокойно ответил старик и спрятал в карман кисет.
Желтоглазый Усуров рассердился и спросил:
– А вы кто такой будете, документ есть?
– Да ну тебя, это в городе ты меня мог спросить. А в степи документ ни к чему иметь.
– Документ должен быть. Без документа не может быть человека.
– А ну тебя к шуту, вон козы ходят, пойди у них документ спроси, – сказал старик и пошел – высокий, неторопливый – прямо в степь, шаркая по пыли калошами. Потом обернулся и сказал красноармейцам: – Горе живущим на земле.
– А курить не дал, – сказал кто-то.
Все рассмеялись.
– Он тронутый старик. В калошах.
– Чего ж он тронутый. Он правильно говорит.
– А я слышал: драться наши стали сильно, на Дону, что ли. Дрались – прямо, говорят, удивление. Только он обошел.
– Идешь по этой степи – сердце болит.
– И не пойму я, что за место. Солнце встало, а гляжу: что такое – вроде снег, а это соль. Вот уж правда, горькая земля.
– Немец – шутишь, что ли.
– Что немец. Видел я этих немцев. Как даванули мы его за Можаем, бегал получше нас. Ты дома был, вот и боишься его.
– С такого похода жить не захочешь, а помирать, обратно, неохота.
– Тебя не спросят – охота или нет.
– Ну, давай, что ли, Резчиков, расскажи чего-нибудь.
– Раньше закурить дайте!
– Ты сперва расскажи, а то знаешь, как солдат говорил: дайте, мамаша, напиться, бо так есть хочется, что даже ночевать негде.
Но Резчиков вдруг сказал:
– Эх, ребята, не время теперь рассказы рассказывать. Помяните одно мое слово: отобьем! Вот увидите, наша возьмет! Мы еще с вами блины печь будем!
– Так, ясно, – сказал серьезный голос, – нам блинов не есть. Давай хоть поспим, гляди, что делают.
И все посмотрели в сторону Сталинграда. Там во все небо стоял тяжелый, мохнатый дым. Огонь и заходящее солнце окрасили его в красный цвет.
– Это кровь наша, – сказал Вавилов.
15
Холодный предутренний ветер шевелил траву, поднимая облака пыли на дороге. Степные птицы еще спали, нахохлившись от рассветной прохлады, непривычной после душного дня и теплой ночи…
Небо на востоке стало светло-серое, и нельзя было понять – то ли всходит солнце, то ли закатывается луна. Слабый свет казался жестким, холодным, идущим от железа, – то не был еще свет солнца, а лишь отражение света от облаков, и потому он походил на мертвый свет луны.
Все в степи в эту пору было недобрым. Дорога лежала серая, неприветливая, и казалось, никогда не шли по ней босые ножки детей, не скрипели мирные крестьянские телеги, никогда не ездили по ней люди на свадьбы и на веселые воскресные базары, а лишь гремели пушки да грузовики с ящиками снарядов. Телеграфные столбы и стога сена почти не отбрасывали тени в этом рассеянном свете и стояли как будто очерченные твердым резким карандашом.