– Народ наш золото, не зря политработу проводили. Бойцы – спокойные, мужественные; один боец Меньшиков мне сказал: «Не сомневайтесь, товарищ комиссар, у нас все отделение коммунисты, мы свое дело исполним, для меня смерть лучше, чем фашистский плен», а второй: «Не такие, как мы, помирали». – Шведков снова заглянул в тетрадку и прочел: – «Красноармеец Рябоштан заявил: «Я сейчас выкопал окоп, и никакой огонь меня не заставит уйти отсюда. Тяжело сдавать родную землю, если бы скорее наступать»… «Боец Назаров вытащил двух тяжелораненых из огня, а затем убил десять фашистов, одного ефрейтора и одного офицера, а на мои слова: «Ты герой», – ответил: «Что это за героизм? Вот Берлин взять – это героизм». Он заявил: «С политруком Чернышевым в бою не пропадешь. Он в разгар боя подполз ко мне, засмеялся и развеселил меня». «Боец Назаров погиб смертью храбрых…»
– А командир полка слово сдержал, – сказал Филяшкин, – чем только мог помогал – и огнем, и в атаку переходил. Да потом на него самого немец навалился – пришлось отбиваться, я уж на слух понял.
Вблизи послышались один за другим два взрыва.
Шведков поднял голову.
– Начинают?
– Нет, это он до утра будет методическим, чтобы спать не давать, – снисходительно к понятому намерению врага проговорил Филяшкин. – Ох, но и бой жестокий был, в шестом часу я лично из пулемета штук тридцать уложил, густо шли!
– Давай твой личный подвиг запишем, – сказал Шведков и послюнил карандаш.
– Брось ты, – сказал ему Филяшкин, – для чего это нужно?
– А чего ж? – ответил Шведков и стал писать.
– Чернышев убит, – сказал Филяшкин, – принял команду после Конаныкина, минут через тридцать и его убило.
– Хороший парень, коммунист настоящий. И боец и агитатор. И бойцы его любили, – сказал Шведков и вдруг вспомнил: – Да, товарищ комбат, я ведь утром подарок принес для наших девушек-героинь.
Он подумал, что, не будь этого чертова подарка, его бы так срочно не послал обратно комиссар полка и, быть может, он бы сейчас в блиндаже политотдела пил бы чай и писал отчетное политдонесение. Но мысль эта не вызвала сейчас в нем ни сожаления, ни досады. Он вопросительно посмотрел на Филяшкина и сказал:
– Кого наградим подарком? Пожалуй, Гнатюк? Она сегодня геройски поработала.
– Что ж, можно, – лениво растягивая слова, ответил Филяшкин.
Шведков окликнул автоматчика и велел ему позвать санитарного инструктора.
– Если только живая, – прибавил он.
– Ясно. Зачем она, если не живая, – угрюмо сказал автоматчик.
– Живая, живая, я проверил, – усмехнулся Филяшкин и, стряхнув с рукава пыль, утер лицо. Он все время потягивал носом: в воздухе круто пахло свербящим горьким дымом, жирной сажей, сухим известковым прахом – тревожный, хмельной дух переднего края.
– Выпьем, что ли? – неожиданно спросил непьющий Шведков.
– Нет, неохота, – ответил Филяшкин.
Все переменилось за эти часы: деликатные стали грубыми, а грубые помягчали, бездумные задумались, а погруженные в заботы с веселым отчаянием сплевывали, говорили громко, смело, как пьяные.
– Ну как, ты доволен своим прожитием? – спросил вдруг Филяшкин. – Итог ведь подходит, может, по партийной линии не все в порядке. Ты скажи, может быть, имеешь на себя материал, спишу тебе грех.
– Брось, товарищ Филяшкин, я таких разговоров не понимаю, особо от командира подразделения.
– Чудак, что это ты все пишешь, пишешь, – проговорил Филяшкин, – будто тебе (он подумал и назвал срок, казавшийся ему огромным в этой яме) еще полгода жить? Давай лучше поговорим. Ты как, осуждаешь меня за санинструктора?
– Осуждаю. Не знаю, может быть, и неправильно, – сказал Шведков, – пусть меня парткомиссия поправит, материал разберут. Я считаю, что командиру не нужно это.
– Ну, правильно, я и говорю, правильно. Чего ждать, пока разберут. Я тебе сейчас прямо скажу: виноват я в этом деле.
Охваченный дружелюбием, Шведков сказал:
– Э, давай примем сто граммов наркомовских по уставу, пока обстановка позволяет.
– Нет, неохота туманить себя, – ответил Филяшкин и рассмеялся. Его смешило, что комиссар, всегда осуждавший его за склонность к выпивке, сам сейчас просил его хлебнуть.
Над краем ямы показалось лицо санитарного инструктора.
– Разрешите залезть, товарищ комбат? – спросила девушка.
– Давай, давай, скорей, а то убьют, – ответил Филяшкин. Он отодвинулся в угол. – Вручай, комиссар, я посмотрю.
Девушка, прежде чем пойти на командный пункт, несколько минут приводила себя в порядок. Но вода из фляжки не смыла черной копоти и пыли, осевшей на коже. Она тщательно терла нос платочком, но и нос не стал от этого белее. Она обтерла сапоги куском бинта, но сапоги не блестели от этого. Она хотела заложить растрепавшуюся косу под пилотку, но запыленные волосы стали жестки и непослушны, полезли из-под пилотки обратно на уши и на лоб, как у маленьких деревенских девчонок.
Она стояла смущенная и неловкая в своей слишком тесной для полной груди гимнастерке, измазанной черной кровью, увешанная сумками, в просторных суконных штанах, свисавших на ее бедрах, в больших тупоносых сапогах.