Ах, если бы та красивая, с белой шеей поглядела сейчас, она бы поняла, почему он так затосковал, затомился, стал ругаться – ведь о смерти, ни о чем другом разговор, зачем же эти насмешечки и шуточки; «такой приказ – защищать – давно есть». Эти взгляды, словно он мальчик, эти вопросы, чтобы ему удобней и приятней отвечать… Конечно, он жил в деревне, он только школу лейтенантов кончил, он еще молодой совсем.
Его чистая душа была воистину детской душой, ведь возраст его, и опыт жизни, и ясная вера, и сомнения, и мечты, и тревоги, и грубость – все в нем было отроческим, юным. И в эти минуты он переживал горькое, безжалостное исполнение своей мечты, ощутил, что не только перед самим собой, перед своими земляками, перед мамой и девушкой, писавшей «место марки целую жарко», но перед всем огромным светом, перед миром всех людей, и не только друзей, но и врагов, он – тот самый суровый и сильный, каким хотел видеть себя, когда, нахмурив белые брови и загадочно сощурив глаза, смотрелся перед сном в маленькое карманное зеркальце, обклеенное красной шершавой бумагой…
И для того чтобы поделиться с кем-нибудь своим чувством и сохранить его среди людей, Ковалев вытащил из сумки тетрадь, пощупал пальцами фотографию, завернутую в целлофановую бумагу, мельком взглянул на стихи, записанные красивым, жемчужным почерком, записанные каким-то другим человеком, а не им. Он вырвал лист бумаги и стал писать донесение.
Доношу – обстановка следующая.
Противник беспрерывно атакует, старается окружить мою роту, заслать в тыл автоматчиков, два раза пускал танки через боевые порядки моей роты, но все его попытки не увенчались успехом. Пока через мой труп не перейдут, не будет успеха у фрицев. Гвардейцы не отступают, решили пасть смертью храбрых, но противник не пройдет нашу оборону. Пусть узнает вся страна 3-ю стрелковую роту. Пока командир роты живой, ни одна б… не пройдет. Тогда может пройти, когда командир роты будет убит или совсем тяжело ранен. Командир 3-й роты находится в напряженной обстановке и сам лично физически нездоров, на слух оглушен и слаб. Происходит головокружение и падает все время с ног, происходит кровотечение с носа; несмотря на все, 3-я гвардейская рота не отступает назад. Погибнем героями за город Сталинград. Да будет им могилою советская земля. Надеюсь, ни одна гадина не пройдет. 3-я рота отдаст всю свою гвардейскую кровь, будем героями освобождения Сталинграда».
Подписав донесение и сложив листочек вчетверо (пока он писал, беленькая бумажка стала черно-рыжей от мазавшей по ней ладони), Ковалев подозвал бойца Рысьева и сказал:
– Снеси комбату!
Потом он вынул металлический медальон, повешенный ему на грудь заботой старших, на случай тяжелого ранения или смерти, и поверх официальных сведений о фамилии, звании, должности, части, адресе и составе крови написал:
«Тот, кто осмелится изъять содержимое этого медальона, того прошу направить по домашнему адресу. Сыны мои! Я на том свете. За кровь мою отомстите врагу. Вперед к победе и вы, друзья!»
Он не знал, зачем написал сыновьям, которых нет, ведь он и женат не был. Но так нужно было. Память о нем – суровая, честная память – должна надолго остаться, он не хотел считаться с тем, что война оборвет его жизнь, что он не узнал и не узнает отцовства, не станет мужем своей жены. Он писал эти слова за несколько минут до смерти, он боролся за свое будущее время, он не хотел подчиниться смерти в двадцать лет, он и здесь хотел поупорствовать, победить.
Рысьев вернулся с командного пункта батальона. Он сам не понимал, как его не убило.
– Никого там нет, товарищ лейтенант, некому вручить донесение, все убитые, и связного ни одного не осталось, – сказал он.
Но и Ковалев не принял у него обратно донесения, он лежал мертвый, навалившись грудью на свою полевую сумку, заряженный автомат лежал у него под рукой.