Привычной рукой захватывала Вавилова пшеницу, сжимала хрустящие стебли, пригибала их, гнула на серп, подрезала, кладя на землю. Ее быстрые, одновременно скупые и щедрые, размеренные движения объединялись, сливались с шершавым шорохом зажатых в руке колосьев, и в голове, словно сопровождая этот однотонный печальный звук, все повторялась и повторялась одна и та же мысль: «Ты сеял, а я вот жну, что ты посеял… ты сеял, ты, а я твой урожай собираю, ты посеял, ты…» И какая-то тихая печаль возникала в душе от ощущения связи, объединявшей ее с человеком, пахавшим это поле, сеявшим эту пшеницу, шурша ложившуюся под ее серпом на землю…
«Вернется ли? Вот Алеша ведь долго не писал, а теперь присылает письма – жив, слава богу, здоров. Будет и от Петра письмо. Вернется! Вернется он!»
Пшеница зашумела, зашептала, затревожилась и опять притихла, ждет, задумалась.
А серп позванивает, шуршат колосья…
Солнце уже поднялось, припекает по-летнему затылок и шею… Даже под кофтой плечи чувствуют его тепло. Тоненьким сверлящим голосом зазвенела быстрая осенняя муха.
«Что ж, придешь – спросишь. Я работала, со здоровьем не считалась. Настю и ту не пожалела, никто не скажет, плакала даже, бедная, в другую бригаду просилась… С тобой честно жили и без тебя по-честному – я в глаза тебе прямо посмотрю…»
Серп тихонько позванивает, и искорка радости в душе вдруг разгорается, обжигает надеждой, верой в счастливую встречу.
И снова под шелест колосьев, зажатых в руке и падающих на землю, повторяется мысль: «Ты ведь, ты это поле засеял…»
Марья Николаевна, не разгибаясь, из-под руки поглядела на зеленевшую вдали озимь: «Вот придешь, будешь косить то, что я сеяла». И вера в эту простую, естественную, прочную, прочней, чем жизнь и смерть, связь заполнила ее всю. Кажется, жала бы так до вечера, не разогнувшись, и не почувствовала бы, что болит поясница, ломит плечи, в висках стучит кровь.
Кругом белеют платочки жней, поотстали от нее, вровень с ней только Дегтярева идет.
Ох, Дегтярева, Дегтярева, трудно тебе…
Вдруг ударил холодный ветер, снова зашумела, загудела пшеница, пригибаясь, заметались колосья, словно охваченные ужасом и тоской. Она распрямилась, поглядела кругом – на сжатые и несжатые поля, на темневший вдали широкой полосой лес… Пронзительный серо-синий простор воздуха был прозрачен и холоден, и красота освещенных ярким солнцем полей и рощ не радовала душу теплом и покоем.
49
Люди филяшкинского батальона уже никому не встретятся в жизни, все они погибли.
Погибшие люди – имена большинства их забыты – продолжали жить во время сталинградских боев.
Они были одними из основателей сталинградской традиции, той, что передавалась без слов, от души к душе.
Трое суток слушали полки грохот битвы на вокзале, этот угрюмый гул сказал солдатам правду предстоящего.
И когда, долгие недели спустя, люди из пополнения переправлялись ночью через Волгу, числом, а не по списку, тут же на берегу распределялись по полкам и иногда этой же ночью погибали в бою, они в короткие свои сталинградские часы знали не меньше Хрущева, Еременко, Чуйкова о законах Сталинграда и сражались по строгому, никем не писанному закону, который вызрел в народном сознании и был провозглашен в сентябре погибшими на вокзале людьми.
50
Командир полка Елин донес Родимцеву, что его батальон трое суток дрался в окружении, не отступил ни на шаг и погиб весь до последнего человека.
Елин не заметил, что в первом донесении три дня назад он назвал батальон «приданным накануне подразделением из хозяйства Матюшина», а в донесении о стойком сопротивлении и героической гибели батальона трижды написал «мой батальон».
За эти дни в город переправилась дивизия полковника Горишного и стала на правом фланге у Родимцева. Один из полков Родимцева был передан Горишному и участвовал в атаке его дивизии на высоту 102 – Мамаев Курган.
Сперва действия этого полка не были удачны, он нес потери и не продвигался вперед, и Горишный сердился на его командира и говорил, что полк недостаточно подготовлен к наступательным боям в сложных городских условиях.
– Вечная беда: передадут в последнюю минуту полк – и отвечай за него, – сказал Горишному его начальник штаба.
Горишный – высокий, полнотелый человек с протяжным украинским выговором, спокойный и медлительный, снедаемый тоской по пропавшим без вести родным, – в этот же день говорил начальнику штаба:
– Разве с полком на эту высоту вот так лезть, тут не полком, а корпусом не прорвать, такое пекло.
А в трубе, где размещался штаб Родимцева, начальник штаба Вельский сказал своему командиру:
– Потери большие в полку у Горишного, и с артиллерией взаимодействия не наладил.
Но в штабах обеих дивизий не знали, что именно в эту минуту полк под ураганным огнем поднялся в атаку и вырвался на гребень высоты 102.
В ту пору мало кого занимал вопрос о подчиненных или переподчиненных подразделениях и какими подразделениями, переподчиненными или подчиненными, был достигнут успех.
Да и сам спор честолюбий занимал ничтожное место во вскипавшем по нескольку раз в сутки огромном котле Сталинградской битвы.