– По-моему, искать тут нечего, имущества нет, тут и приличного полотенца или платка не подберешь.
Лишь Штумпфе продолжал трудолюбиво перетряхивать тощие вещевые мешки, сердито отбрасывая сапогом котелки и кружки.
В одном мешке он нашел обернутую в чистую белую тряпочку плитку шоколада, в полевой сумке убитого лейтенанта среди тетрадок, бумажек, писем он обнаружил ножик, зеркальце, довольно приличную бритву. Подумав немного, он все это бросил.
Но под конец его трудолюбие было вознаграждено. Когда офицеры ушли из командирского блиндажа, Штумпфе забрался туда и нашарил в углу полузасыпанный глиной пакет.
Он даже запел от удовольствия, увидев, что ему достались прелестные, ни разу не надеванные дамские вещи.
– Ребята! – крикнул он. – Поглядите-ка, вот неожиданность! Купальный костюм! Сорочка с кружевами! Шелковые чулки! Флакон духов.
48
Марья Николаевна Вавилова проснулась в пятом часу утра и негромко окликнула дочь:
– Настя, Настя, вставай!
Настя, потягиваясь, терла глаза, потом стала одеваться и расчесывать гребнем волосы, плачущим голосом бормотала:
– Ой, не выспалась я. – И она, нарочно сердито морщась, дергала гребень – от этого проходил сон.
Марья Николаевна нарезала хлеба для спавшего на постели Вани, налила в кружку молока, прикрыла все это полотенцем, чтобы кошка не позавтракала раньше, чем сын проснется. Потом припрятала в сундук спички, хлебный нож, шило – все опасные предметы, к которым Ваня в свои одинокие утра проявлял особый интерес, погрозила кошке пальцем, выжидающе поглядела на допивавшую молоко Настю.
– Пошли, что ли, – проговорила она.
– О господи, – со вздохом, по-старушечьи раздраженно сказала Настя, – хоть хлеб дайте дожевать. Стали вы бригадиром, так прямо спасения от вас нет.
Марья Николаевна подошла к двери, окинула взглядом комнату, вернулась, открыла сундук и, вынув оттуда кусок сахару, положила его под полотенце, где лежал приготовленный для Вани завтрак.
– Ну, чего надулась? – сказала она дочери, не поглядев на нее, но уж зная, что Настя обиделась. – Ты-то не маленькая, обойдешься.
Когда они вышли во двор, Марья Николаевна, глядя на дорогу, негромко проговорила:
– Полгода сегодня, как отец наш ушел.
Настя, видимо поняв ход материнских мыслей, сказала:
– Да я разве жалею сахар для Вани, пусть ест, мне-то что, я сахара и не люблю совсем.
Хорошо шагать после душной избы по непыльной, смоченной холодной росой дороге, поглядывать на милые с детства картины, разминая в ходьбе вчерашнюю затаившуюся в теле усталость, растворяя в ходьбе не прошедший еще сон.
Как хороша была густая, подвижная, шелковистая зелень озимой пшеницы, освещенная косыми лучами раннего сентябрьского солнца; она шевелилась от прохладного восточного ветра, и казалось, это огромное живое и молодое существо легонько дышало, проверяя свою силу, радуясь жизни, свету, незлой прохладе воздуха. Нежные перья всходов пропускали через себя косые солнечные лучи и становились полупрозрачными. Зеленоватый свет переливался и мерцал над всем полем…
Сколько нежной, ребячьей, несмелой прелести было в каждом вершковом растеньице и какая упрямая, могучая сила чувствовалась в беловатом, толстом, прямом, стрелкой брошенном стебельке, сколько тяжелой, черной работы проделали они, чтобы пробиться сквозь землю, раздвинуть зеленым плечиком комья земли, для них подобные тяжелым глыбам гранита.
И в утренней зеленой прелести озими, в ее промытой чистоте, в ее ребячьей молодости все казалось противоположно печали осенних полей, побуревшей траве, поблекшим красным и желтым листьям осин и берез, эта сияющая пронзительная зелень была единственно молодой, начинающей жизнь в увядающем осеннем мире прохладного воздуха, безжизненных, седых нитей бабьего лета, холодных, таящих в себе рассыпчатую белизну снега облачков, кое-где плывущих в голубой пустоте небосвода. Разве могла с ее молодостью сравниться задымленная, пыльная зелень угрюмых старых елей, протянувших над проселком свои тяжелые ветви-ласты?
И все же эта сентябрьская озимь, дружно и широко взошедшая на поле, чем-то да отличалась от беспечной молодости цветущих весенних садов и лугов. В ее плотном строе, в ее тугой густоте была не только веселая молодость, была готовность вскоре, еще не повзрослев, встретить суровость зимних метелей, была настороженность, серьезность.
В этой сомкнутой, упругой, плечо к плечу стоявшей дружине ощущалась приготовленность к трудной судьбе, крепкая силенка. И когда зазевавшееся облачко набежало на солнце и широкая тень бесшумно поплыла по скошенным и нескошенным полям и вдруг пошла по озимым всходам, они стали не то что темно-зелеными, а почти черными, хмурыми, и вся их серьезная, настороженная сила сделалась особо очевидна.
А люди, работавшие в этот ранний час в поле, ощущали не только пустоту осеннего пространства и прохладу ветра, вещающую близость зимы, – они ощущали и печаль военной поры.