Он так и не понял, когда, в какой миг и отчего стал он спокоен и уверен. Случилось ли это тогда, когда он подошел к орудиям, чьи мощные и беспощадные стволы, прикрытые прядями сухой травы и плетями винограда, были обращены в сторону занятых немцами высот; тогда ли, когда он увидел радость на лицах красноармейцев — вот командир, теперь все будет хорошо; тогда ли, когда поглядел на степь, покрытую белой сыпью немецких листовок, и его поразила простая ясная мысль, что все ненавистное ему, смертельно враждебное его родине, земле, матери, сестре, бабушке, их свободе, счастью, жизни находится рядом, видимо, осязаемо и что в его силах бороться с этой вражьей ордой; или же тогда, когда, получив боевую задачу, он с внезапным задором, быстро, почти весело задумал смелый план — выдвинуть далеко вперед орудия, занять огневые позиции на гребне откоса: «Я левый край всего фронта, уперся в Волгу, я впереди всех, мой фланг прикрыт самой Волгой…»
Он так и не понял, как же случилось, что тяжелая неуверенность с такой простотой сменилась легким радостным чувством.
Никогда он не ощущал себя таким сильным, нужным людям, как в этот жестокий и страшный день. Да он и не знал, что может с такой решительностью идти вперед на риск, он не знал, что смелые, дерзкие решения радостно и весело принимать, что голос его может звучать так громко и уверенно.
Когда красноармейцы дружно выкатывали орудия на гребень волжского откоса, а лейтенант Шапошников указывал старшине, где устанавливать их, подъехал на «виллисе» подполковник из штаба дивизии. Он быстрыми шагами подошел к Шапошникову и спросил:
— Кто приказал так далеко выдвигать орудия?
— Я приказал,— ответил Шапошников.
— Вы что же, хотите к немцам в лапы попасть, прикрытия у вас нет.
— Нет, товарищ подполковник, я хочу, чтобы немцы в мои лапы попали,— ответил Толя.
И он коротко, в нескольких словах, показал, как удобно расположатся орудия на виноградном холме, прикрытые небольшой рощицей, защищенные с востока Волгой, с юга крутым обрывом, идущим к Волге, держа под огнем ту часть степи, по которой могут пойти немецкие танки.
— Вон за теми садами немцы сосредоточены, я господствую над ними, товарищ подполковник, прямой наводкой могу вести беглый огонь.
Подполковник, прищурившись, посмотрел на выбранные Шапошниковым огневые позиции, потом на овраг, тянущийся к Волге, потом на степь, где, пыля, врассыпную шла советская пехота и беспорядочно вздувались облачка разрывов немецких мин.
— Толково,— сказал он и, перейдя на «ты», спросил: — Что, лейтенант, с первого дня воюешь, видно?
— Нет, товарищ подполковник, мой первый день сегодня.
— Значит, родился артиллеристом,— сказал подполковник.— Связь с дивизионом не теряйте, где провод, не вижу?
— Я его велел по откосу провести, меньше шансов, что перешибут осколки.
— Толково, толково,— одобрил подполковник и пошел к машине.
Вскоре позвонил по телефону командир дивизиона и приказал Шапошникову не открывать огня до распоряжения, предупредил, что справа могут появиться танки противника, их надо сдерживать любой ценой, так как, прорвавшись, они устремятся в тыл всем перешедшим в наступление хозяйствам.
Слушая ответы командира батареи, майор вдруг усомнился в том, действительно ли Шапошников с ним говорил,— очень уж бодро звучал голос растяпистого лейтенанта. Не немец ли подключился?
— Шапошников, это вы на проводе?
— Я, товарищ майор.
— Вы кого замещаете?
— Старшего лейтенанта Власюка, товарищ майор.
— А вас как звать?
— Толя, то есть Анатолий, товарищ майор.
— Так, так, я как-то голос не сразу узнал. У меня все пока.
И, положив трубку, майор подумал, что лейтенант, видимо, хлебнул для храбрости.
Какой удивительный, какой бесконечно длинный и полный событиями был этот день! Казалось, об этом дне Толя мог бы рассказать больше, чем обо всей своей прошедшей жизни.
Величаво прозвучал первый залп батареи над Волгой. Это не был обычный артиллерийский залп, и все вокруг замерло, прислушиваясь; русская степная земля, огромное небо и синяя река подхватили пушечные выстрелы, стали множить их многоголосым эхо. Степь, небо, Волга вложили, казалось, свою душу в это эхо — оно громыхало, торжественное, широкое, подобно грому, полное печали и угрюмого гнева, соединяя в себе несоединимое: бешенство страсти и величавое спокойствие.
Невольно артиллеристы притихли на миг, потрясенные и взволнованные, слушая рожденный их орудиями звук,— он грохотал в небе, то глухо гудел над Волгой, то перекатывал над степью.
— Батарея, огонь!
И снова Волга, степь, небо, теряя немоту, заговорили, зашумели, грозя, жалуясь, печалясь, торжествуя, и голос их сливался с той угрозой, печалью и торжеством, которые жгли сердца красноармейцев.
— Огонь!