— Вот тут я летом с одним моим другом лейтенантом на квартиру заезжал, ох и погуляли мы… Теперь уж могу признаться, товарищ старший лейтенант: лишний день прогулял. Одна тут была, хозяйкина дочь, уж лет ей, верно, двадцать пять, незамужняя, но, скажу, красота прямо, я таких не видел. Культурная, красивая…
— Общее развитие есть, это самое главное,— сказал Конаныкин.— Достиг у хозяйкиной дочки тактического успеха?
— Будь спокоен. Точно.— Ковалев сказал эти неправдивые слова для Филяшкина, пусть знает — не очень его интересует санинструктор Елена Гнатюк. Верно, в резерве он ходил с инструктором гулять в степь и подарил ей фотографию, но это делалось от скуки.
Филяшкин зевнул и сказал:
— Э, что вы мне про Сталинград этот рассказываете. Был и я тут проездом, когда училище кончил, ничего особенного нет, зимой ветра такие, жуткие прямо, чуть не пропал.
Он протянул Ковалеву кружку.
— Спасибо, товарищ старший лейтенант, я не буду,— отказался Ковалев.
Филяшкин и Конаныкин выпили, как говорится, по сто граммов и заспорили, чья квартира в резерве была лучше.
Сталинград за эти несколько часов не стал для них еще тем, что можно вспоминать, и они продолжали жить воспоминаниями о месяцах заволжского резерва. Для них и для многих пришедших после них Сталинград не смог стать воспоминанием, он сделался высшей и последней реальностью, сегодняшним днем, за которым не наступил завтрашний.
Вернулся связной с запиской командира полка. Подполковник приказывал готовить оборону. По многим данным, враг собирался контратаковать.
— А как же продовольствие, у нас с собой две суточных дачи? — спросили в один голос начальник штаба и комиссар.
Конаныкин глянул на Филяшкина и усмехнулся. В его рассеянной, беспечной усмешке было столько готовности встретить судьбу и такое понимание простоты своей судьбы, что седой Игумнов содрогнулся, почувствовав себя мальчишкой перед этим лейтенантом. Филяшкин наметил на карте участки обороны, командиры рот пометили их на своих картах, записали в блок-книжки указания.
— Разрешите идти? — спросил Ковалев и вытянулся.
— Идите,— отрывисто ответил Филяшкин.
Ковалев пристукнул каблуками и круто повернулся, приложив пальцы к виску под борт пилотки.
Так как почва, усыпанная кусками битого кирпича и алебастра, не была приспособлена для таких эволюций, Ковалев споткнулся и едва не упал. Он смутился и, видимо желая скрыть свою неловкость, подпрыгнул, побежал, словно он не споткнулся за секунду до этого, а стремительно выполнял приказание начальника.
— Поворачиваться не умеете! — сердито крикнул Филяшкин.
Мгновенный переход от приятельских отношений к необычайной строгости казался неестественным и часто напоминал игру. Но, по-видимому, это было неминуемо среди молодых людей, обладающих противоречивыми склонностями к совместным приключениям, читке семейных писем, хоровому пению и к суровой власти над подчиненными.
Мягкость, прикрывающая превосходство, снисходительность сильных, приходит к людям лишь после долгих лет командования, приходит с предрассудком, что командирская власть естественная и неотъемлемая участь некоторых, а подчинение привилегия многих.
Филяшкин повертел регулятор бинокля, висевшего на груди, и сказал:
— Надо в штаб полка сходить кому-нибудь из командиров, там наше хозяйство осталось, да и роту мою забрал себе в резерв командир полка, разбазарит он ее.
Он оглянулся на начальника штаба и старшего политрука — и они поняли, что он выбирает, кому из них пойти.
И оба невольно изменились в лице, такой ясной стала зависимость целой жизни от коротенького слова Филяшкина.
Обманчивая тишина предсказывала надвигающийся бой, лукавый покой вещал смерть. Штаб передового полка казался мирным, тыловым пристанищем.
«Пустите уж меня, папашу»,— хотелось сказать Игумнову, сказать смеясь, сказать в шутку. Он с отвращением почувствовал, как неестественно прозвучит его смешок, как криво усмехнется он, и нахмурился, с безразличным видом склонившись над раскрытым планшетом.
А Шведков уже понял, что успех первого наступления батальона обманывал своей легкостью. Недавние слова его о дальнейшем движении были сплошным неразумием, они и так в тылу у рвущихся к Волге немцев.
Но и он, конечно, молчал, рассматривая свой пистолет.
Филяшкин к людям относился с подозрением: не хитрят ли они. Шведкова он невзлюбил сразу же — он не уважал людей, пришедших из запаса в армию, а Шведков получил ни за что высокое звание, носил «шпалу», когда Филяшкин многие трудные годы выслуживал свои три кубика. Начальника штаба он считал пустым стариком. Конаныкина, командира первой роты, он признавал: тот окончил трехлетнюю нормальную школу и служил действительную рядовым, но Конаныкина он не любил за нежелание хоть в чем-либо уступить начальству.
— Смотрите, однако, Конаныкин,— сказал ему как-то, обозлившись, Филяшкин.
— А что мне смотреть,— ответил, тоже обозлившись, Конаныкин,— пусть смотрит, кто боится, а мне все равно. Думаете, солдат в бой водить легче, чем самому солдатом быть? Хуже мне не станет.
Подумав, Филяшкин сказал: