Крымов приехал в Москву ночью. Едва он вышел на площадь перед Курским вокзалом, как сверхнапряжение прошедших месяцев вдруг прошло — он был телесно измучен и снова одинок. Он вышел на пустынную площадь. Валил тяжелый, мокрый снег. Крымов пошел было в сторону дома, но потом раздумал и вернулся в помещение вокзала. Здесь, в дыму махорки, среди негромких разговоров он почувствовал себя легче.
Утром Крымов зашел на квартиру к Штруму. Дворничиха сказала ему, что Штрумы уехали в Казань.
— А сестра Людмилы Николаевны, не знаете, с ними или с матерью живет? — спросил Крымов.
— Этого мы не знаем,— сказала дворничиха.— У меня тоже сын на фронте — не пишет он ничего.
Не много раз за свои восемьсот лет переживала Москва такое тяжелое время, как в октябрьские дни 1941 года. День и ночь шли бои у Малоярославца и Можайска.
В Главном политическом управлении Крымова долго расспрашивали о положении под Тулой и обещали перебросить его на Юго-Западный фронт транспортным самолетом, который повезет газеты и листовки. Ему предложили подождать несколько дней — самолеты летали не часто.
На третий день после приезда Крымов, выйдя на улицу, увидел толпы людей, идущих по пышному снегу к вокзалам.
Какой-то человек, тяжело дыша, поставил на землю чемодан и, вытащив из кармана смятый номер «Правды», спросил у Крымова:
— Читали, товарищ военный, сводку? Первый раз с начала войны такая формулировка,— и он прочел вслух: — «В течение ночи с 14 на 15 октября положение на Западном направлении фронта ухудшилось. Немецко-фашистские войска бросили против наших частей большое количество танков, мотопехоты и на одном участке прорвали нашу оборону…»
Он свернул дрожащими пальцами папиросу, затянулся и тотчас бросил ее, подхватил чемодан и сказал:
— Иду пешком на Загорск…
На площади Маяковского Крымов встретил знакомого редактора, тот сказал ему, что многие правительственные учреждения выехали из Москвы в Куйбышев, что на Каланчёвской площади толпы людей ждут посадки в эшелоны, что метро остановлено и что час назад он видел человека, приехавшего с фронта,— бои идут на подступах к Москве.
Крымов ходил по городу. У него горело лицо, то и дело внезапное головокружение заставляло его прислоняться к стене, чтобы не упасть. Но он не понимал, что заболел.
Он позвонил по телефону знакомому полковнику, преподававшему в Военно-политической академии имени Ленина,— ему ответили, что он вместе со слушателями академии ушел на фронт. Он позвонил в Главное политическое управление, спросил начальника отдела, обещавшего устроить его на самолет. Дежурный сказал ему:
— Выбыл со всем отделом этим утром.
Когда Крымов спросил, не оставил ли начальник отдела распоряжения по его поводу, дежурный просил подождать и надолго ушел. Крымов, слушая потрескивание в телефонной трубке, успел решить, что никаких распоряжений в предотъездной суете начальник отдела на его счет не оставлял, и он сейчас отправится в Московский комитет партии или к начальнику гарнизона, попросится на Московский фронт — защищать город. Какие уж там самолеты… Но дежурный сообщил ему, что по поводу него есть распоряжение — явиться с вещами в наркомат.
Уже стемнело, когда Крымов пришел в бюро пропусков Наркомата обороны. Ощущение жара сменилось сильным ознобом — он спросил у дежурного, есть ли медпункт в наркомате, и тот взял за руку стучащего зубами Крымова и повел по пустому темному коридору.
Сестра, посмотрев на него, покачала головой, и по тому, каким ледяным показалось ему стекло градусника, он понял, что у него сильный жар. Сестра сказала в телефон:
— Пришлите машину, температура сорок и две десятых.
Он пролежал в госпитале около трех недель. У него оказалось крупозное воспаление легких. Сиделки рассказывали ему, что первые дни он бредил и кричал: «Не увозите {9}
меня из Москвы… Где я?.. Я хочу в Москву…» — и вскакивал с койки, а его держали за руки, втолковывали ему, что он в Москве.Крымов вышел из госпиталя в первых числах ноября.
За те дни, что он пролежал в госпитале, казалось, город преобразился. Черты грозной суровости определили новый облик военной Москвы. Не было суеты, страха, лихорадки октябрьских дней, людей, волокущих тележки, санки с багажом в сторону вокзалов, не было толчеи в магазинах, набитых трамваев, тревожного гула голосов.
В этот час, когда беда нависла над советскими землями, когда откованное в Руре оружие бряцало и гремело в Подмосковье, когда черные крупповские танки ломали лбами осины и елочки в рощах под Малоярославцем, когда ракетчики освещали зимнее небо, нависшее над Кремлем, зловещими анилиновыми огнями, сработанными в Баден-Сода-Хемише Фабрик, когда картавые окрики боевых немецких команд глухо и покорно повторялись эхом на лесных полянках, а эфир был прошит жестокими коротковолновыми приказами: «Folgen… freiweg… richt, Feuer… direct richt» [6]
, произносимыми на прусский, баварский, саксонский и бранденбургский манер,— именно в этот час спокойная и суровая Москва была грозным военным вождем русских городов, сел и земель.