— Во-во, — кричит с дивана, — глянь только. Да глянь, кому говорят! — Нюра бросает дела на кухне, бежит глянуть, иначе ведь плохо будет. — Видала?! Ровесник мой. С высшим образованием! А пьет, как сапожник. Я ему в этом деле в подметки не гожусь. Я, Анна Ивановна, еще хороший. Поняла? А что я в жизни имел?.. — Колица готов обидеться на то, что он, такой хороший, так скудно жил до этой минуты, но хвастовство берет верх. — Ох-хо-хо, сколько имел! Плохо только, что бросал под левую пятку, а надо было в руку брать… Я знаю жизнь, Анна Ивановна. Я знаю жизнь… И иду по ней не оборачиваясь…
Колица продолжает гордиться собой, уже оторвав-таки затылок от привычного места на стене. Нюра смотрит на стену, на сальный круг от Колицыного затылка и бормочет, уходя:
— Опять обои надо клеить.
Собрались мы, наконец, пошли, после того, как Нюра своих коз да Колицу на пастьбу вытолкала. У нее — небольшая корзинка-набирушка на согнутой в локте руке, у меня — рюкзачище за плечами.
— Куда же ты клюкву брать будешь? — удивляюсь вдруг ее непредусмотрительности.
— Пошли-пошли, — поторапливает она меня вместо ответа.
Я заглядываю в ее корзину, обнаруживаю свернутый мешок, в какие картошку насыпают.
— Ого! Да ты, Нюра, пуда четыре принести собралась.
— От окаянный-то! — сердится она. — Век бы с таким ягодником не хаживала. Может, ничего не наберу, накаркаешь, как ворона.
Она сворачивает с дороги в проулок, где безлюдно, хотя идти проулком — добавить крюку к нашей дороге, и я начинаю понимать, что в Нюре говорит суеверие ягодника: не загадывай наперед набрать непременно столько-то, не выставляй напоказ тару, не болтай раньше времени и попусту, куда и зачем идешь, не попадайся женщине с пустым ведром и т. п. Я-то ведь тоже не без предрассудка.
Нюра, когда сердилась на мои уговоры, хотела скрыть от людей ли, самой ли клюквы не только срок своего похода, но и самое желание идти в болото. Вчера вечером я ушел от нее ни с чем, а сегодня утром слышу стук в окно и Нюрин громкий голос:
— Вставай, лежебока! Спишь, а девки твои ворота обмазали. — И вполголоса добавила: — За клюквой пошли.
— Да у меня и ворот-то нет! — радостно кричу ей в ответ и быстрехонько одеваюсь.
— Ну, тогда дверь. Дверь-то есть. — Нюра стоит под окошком, солнечные блики вместе с улыбкой блуждают по ее загорелому сухонькому лицу. Она чувствует, что я взглядываю на нее сквозь занавеску, и улыбка решившегося на важный шаг и от того свободного от сомнений человека сменяется улыбкой виноватой, даже жалконькой, говорящей будто: вот, Витенька, и состарилась вдруг, морщин-то — батюшки светы.
Я вспоминаю это уже дорогой, соглашаюсь с последней Нюриной улыбкой, и другое воспоминание, далекое и потому, может, светлое всплывает во мне, колышется за невесомой сейчас занавесью времени, сладко понаивает в душе…
Был я мал, а Нюра молода, не замужем еще, и так же, как сейчас, вдвоем меряли мы версты до болота, бесшабашно, озорно, без суеверий, с котомками за плечами и с надеждами на клюквенный заработок. Нюре нужны были деньги на билет, чтобы уехать в город на учебу, мне — на пионерский галстук, непременно шелковый — так пообещали нам наши матери, каждому по силенкам и по мечте.
Казалось тогда, или в памяти искривилось: бескрайняя, плоская, как стол, зелено-бурая равнина, обманчиво-близкие, без эха, ауканья, чавканье под сапогами, пружинистость и холодная влажность мха, колючесть невесть когда и почему успевшей высохнуть до ломкости осоки, уродливость и дикость какая-то выверченных в стволе и кроне сосенок, яркое, без жара, солнце над головой, дурнопьян разопревшего в тепле и сырости свинушника, боль в пояснице от работы внаклонку, оскомина во рту, томительное до отчаяния ожидание, когда же, черт возьми, наполнится набирушка, болтающаяся на поясе, погромыхивающая на своем бездонном дне несколькими горстями ягод, заусеницы и ссадины на правой руке и клюква, клюква, клюква — сплошь кочки, гряды, делянки, будто обронил боженька свои бесконечные четки и просыпались они с неба на землю красным дождем. Уже забыл о том, что собирался засыпать полную котомку, уже проклинаешь болото и ждешь без надежды, когда же исчезнет красный цвет из глаз.
— Лопай поменьше! — прикрикивает Нюра. — Не видать тебе галстука, как своих ушей. Облаежа!
Я уж и сам думаю, что не видать, что и не нужен он мне совсем, не хватит ведь денег, мало принесу да приемщик дедко Сенька обманет на своем хитром безмене, так что куплю-ка лучше облитых пряников да конфет-подушечек побольше. Но уж и Нюра не та. Она тяжело разгибается, держась за поясницу и запрокинув лицо к небу, потом распрямляет руки, поднимает их вверх и в стороны и сладко, до судороги, до невольного приседания, потягивается:
— Эх, кто бы спинку распрямил в обратную сторону!