Ума не приложу: отчего шла такая жестокая очередность? По какой причине случался пожар? Злой умысел тому виной, вражья месть? На этом в воспоминаньях никто не настаивал. Напротив, говорили даже, и не раз притом, что дед со всеми жил в ладу, что он комара не обидит, до того добродушен, и ссориться, тем паче наживать себе врагов, не умел совершенно. В это я охотно верю, потому что был он дюжей силы, а здоровые мужики, медведи, как он, в самом деле добродушны. Об его силе, кстати, рассказывали всякие штуковины. Хотя б вот такую.
Дед в первый, иль в какой там раз — неизвестно, рубил новую избу. А строевой лес по великой нужде приворовывал в угодьях помещика Закоржевского. И приворовывал так хитроумно, что ни лесник, ни сам помещик долго не могли обнаружить порубки. Когда же, в конце концов, обнаружили, то у обоих ум за разум зашел. В самой чащобе, куда ни лошади не пройти, ни телеге не проехать, стоят пни со свежим срубом, лапником сверху прикрыты. А куда и как бревна подевались? Сейчас-то мы б быстро смикитили — по воздуху, дескать, вертолетом, и махнули б рукой. Тогда вертолетов, известно, не было. Ломали-ломали головы лесник с помещиком, решили проверить по деревням всех застройщиков.
Дошла очередь и до деда.
— Лес воровал?
— Нет, покупал.
— Сколько дерев?
— Столько-то.
— Покажи бумаги.
Показал. Не сошлось — к покупному добавлено приворованного.
Сознался дед. Его и спрашивают:
— Как же ты трелевал? Ни дороги, ни тропки. И следов никаких нету.
— Так и трелевал.
— Да как — так?
— Мое, — говорит, — дело. Голь на выдумки хитра.
Помещик от любопытства помирает, пристает к деду: покажи да покажи.
— Покажу, — согласился дед, — так и быть, только просьбишка есть.
— Какая?
— Прежний грех простить да еще уступить леску на три верхних венца.
Стукнули по рукам — пошли в лес. Срубил дед сосну, отмерил от комля десять аршин, по метке верхушку отсек, цопнул на плечо готовое бревно и к дороге понес. А там его лошадка с тележным передком ждет.
Подивился помещик дедовой силе, но слово свое сдержал — разрешил срубить дюжину сосен.
И еще думаю: с чего начались несчастья? С первой девчонки или с первого пепелища?
Некого теперь порасспрашивать — старинных стариков уже нет, а нынешние родились после пожаров. Но когда еще это меня не грызло, слыхивал я разные разговоры, вплоть до такого, причем самого хожалого, что, мол, сам Огарыш и поджигал себя, когда нарождалась дочь.
И верю в это и не верю. Верю, потому что с отчаянья и на преступленье пойдешь, хотя преступники далеко не все отчаянные люди. Но представить себе то, что дед четырежды одно и то же над собой учинял, не могу. Кому ни рассказывал такое — не верят, побасенки, говорят. Конечно, у нас уже и воображенья не хватает. Мы уже не те, хитрей стали, осторожнее, трусливей, что ли. Возлюбили сытый сегодняшний день, и держимся за него до судорог обеими руками. А когда сыт, о будущей еде не думаешь. Научились все с оглядкой делать, оттого поокривели маленько, лицо вроде и вперед повернуто, а глаза-то вбок смотрят. Тут не то что повторить дедово, поверить уже нельзя.
Дед смотрел прямо и ясноглазо, наперед думал, что будет с его крестьянским делом через двадцать, а то и через полсотни лет. Парней ждал, а шли девки. Как тут не пуститься во все тяжкие!
Бабушке моей знахарки нашептывали на каком-то снадобье, она пила его и ждала мальчика. Дедушке мужики не раз говаривали, что если фуражку на голову, а топор за пояс, когда ложиться с бабой, — то быть мальчику.
В новую избу бабушка входила потяжелевшей. Но не помогали ни зелье, ни топор с фуражкой — сызнова появлялась на свет божий разорительница.
Если уж окончательно допустить, что не кто иной, как сам дед на свою избу красного петуха напускал, то все равно сомненье берет. Только ли отчаянье тут причиной? Может, зарок себе дал, может, у бога милости так просил, или верил в какую-то примету. Мне этого теперь не дано знать, о чем я жалею несказанно.
Так у нас и ведется: что имеем — не храним, потерявши — плачем. Был молод — был глуп, глупее себя, нынешнего; мог бы еще лет двадцать назад вызнать все о деде, не только разные случаи из его жизни, но и то, о чем он думал, считал ли себя счастливым. Да не хотел, не интересовался, жил сегодняшним днем, как божья птаха. Теперь вот одни кусочки, а целой картины нет и не будет.
К примеру, не могу я сказать наверняка, с каких пор за ним кличка пошла — или с пожаров, или уж позже, когда дед переехал на новое место жительства. Даже не знаю с точностью, почему он решил переехать, могу только гадать. А ведь на это надо было решиться: бросить деревню, пашню, которая кормила и стольких трудов стоила, собрать деньжонок на покупку нового участка иль в долги залезть, погрузить в телегу скарбишко, жену с четырьмя девками и — в дорогу, колдобистую да пнистую, проложенную по лесу в тот же год топором.
А дальше — все сызнова, будто не было прожитого. Но оно, никуда не денешься, было, и переживать его вдвойне тяжелей: силы короче, хвосты длинней и на душе груз горького опыта.