В наших краях в те времена было не то что нынче. Нынче ведь как?! Надо расширить запашку — вспомнили о запущенных землях, которые в отцовских руках хлеб родили да в сыновних шелепнягом поросли. Нагнали бульдозеров, поломали, повыдергивали кустарник, в придачу спланировали площадь, плуг по ней пустили. Все — принимай, колхоз, на баланс, целину подняли. Только одно невдомек, что не целина это, совсем не целина, а дедовская земля наша, одичавшая от нашей же косорукости.
На будущих своих нивах дед рубил дремучий лес, строевой пускал на жилье, чернолесье — на дрова, корчевал пни, жег суковье, золой и пеплом удобряя наши с рожденья небогатые супеси да суглинки.
Думаю, что потянула его в новые места несломленная-таки надежда на будущих наследников. Иначе зачем огород городить? Она-то ему и силы давала. Без дедовой надежды ничего бы не было: ни первой нивы, ни хутора, который со временем вырос в деревню под названьем Огарково — по дедовой, надо понимать, кличке, а кличка, если не от прежних пожаров пошла, то родилась от занятий деда на новом месте — выжиганья леса под пашню.
На хуторе Огарково дед с бабушкой произвели на свет еще четырех дочерей, но, слава богу, без пожаров. Дочь родится, изба цела — это уже не беда, а полбеды. Тут-то как раз еще одно темное место для меня — Ивана, не помнящего родства. Как все-таки одно несчастье отстало от другого? То ли понял дед, что пожаром делу не поможешь, то ли спички все на своих лесных нивах поистратил, то ли новое место уберегло от отчаянного действа? Остается гадать да сокрушаться от своего незнанья.
Но, наконец-то, сжалилась судьба и послала деду первого наследника. Сын родился, когда бабушке было уже далеконько за тридцать. Видно, к тому времени поостыла ее кровь и на этот раз, как и на последующие, не смогла перебороть дедушкину.
С тех пор дед стал чудить — запоздалое счастье с ума свело. Был он труженик из тружеников, завзятый трезвенник, как говорили старухи, заутрени не просыпал, обедни не прогуливал, вечерни не пропивал, то есть, конечно, не в церкви толокся (до церкви-то от Огаркова больше десятка верст), а на пашне да на скотном дворе в несчетных и без конца-края крестьянских своих заботишках пропадал.
А как родился Иван, отец мой, загулял дед, забражничал. Свалился однажды под застреху, а тут дождь припусти. Вымочил он деда до нитки, да заодно и отрезвил. Просыпается в луже и давай жалиться бабушке, своей Федосье:
— Фенька! А Фенька! У задницы мокренько…
Уверяли старухи, та же Ильюшиха, что, дескать, это чистейшая, как слеза, правда, что именно так, складно, и сказал. Эк его спьяну-то! Больше того, божились: мол, с того случая он и переродился, то есть сказки какие-то диковинные да складные стал рассказывать, на самодельных гуслях выучился играть, рожок с берестяным раструбом завел.
Бывало, лежит зимой на печи, вокруг него — детва, рты разинуты, а он сказки бает да струны пощипывает. А иной раз как заиграет в рог, так коровы в хлевах примутся мычать, досрочно на охожу рваться — померещится им вдруг, что середь зимы наступил святой Егорий.
Враки, сказал бы я и не стал бы такого поминать, если б сам в этом не убедился. Гусли-то его до сих пор живы, и берегу я их — единственное вещественное наследство. Хотя по деревне на чердаках много их валялось. У деда такая мода была: что ни год, то гоношить новый инструмент, а старый дарить кому-нибудь. Играть я на них не выучился, врать не стану. Не гитара ведь, совсем не знакомый для меня инструмент: десятиструнный без ладов, долбленый из цельного куска дерева, по-моему, из липы. Липа, конечно, мягка в обработке, но она глушит звук. Тут дед маленько дал маху. Потом ведь и время свое дело сделало: колки рассохлись, струны поржавели.
А отец мой умел на гуслях играть, тренькал, бывало, по праздникам. От деда отцу кое-какие сказки остались, от отца же и мне чуть-чуть перепало. Но был я мал тогда и многое не упомнил.
Конечно, не верю я в то, что с дедом могло случиться такое вдруг, в одночасье. Просто придерживал он до поры до времени все это, по крестьянским понятиям, баловство. Оно, видно, сидело в нем с рожденья, только ждало своего часа.
Ведь и ружьишко у него было, постреливал птицу и зверя еще в молодости, но опять-таки до поры до времени не давал ходу своей страсти. Зато уж с рожденьем сыновей заядлей охотника, чем Огарыш, не сыскали б во всей округе. Охота для него сделалась, как запоздалая любовь, от которой и седые головы теряют. Снег с полей долой — плуг в борозду, а Огарыш берданку на плечо и — на тетеревиные тока. Тут уж бабушка Федосья ничего поделать с ним не могла, не находилось на деда никакой оброти, из-под замка, бывало, убегал. Благо, что девки к тому времени за плуг держаться уже умели, да и пацаны помощниками росли. Такой же битвиной была для бабушки и дедова рыбалка. Бабушка и рыбы-то специально не ела, хотя дед приучал ее всячески, вплоть до того, что мелкую рыбу, жареную иль из ухи, поедал вместе с костями, отчего бабушка еще больше сердилась.