Белоусов почувствовал, как лицо его глупо заулыбалось, тогда как надо было держаться солидно. Он задел зоотехника за рукав. «Во кого надо завклубом-то выдвигать!» Хромов презрительно промолчал, показывая этим, что он с председателем не согласен. Между тем Латкин радостно объявил:
— Возвращение Ларисы Петровны на ферму! — и, присев, начал двигать щепотками пальцев то вверх, то вниз, изображая ручную дойку. Поднявшись, внимательно поглядел на ладони и, испугавшись, что те замарались, стал торопливо их вытирать.
В зале послышался сдавленный смех — так обычно смеются в местах, где надо вести себя сдержанно и прилично. А Латкин, чуя поддержку, совсем осмелел и завышагивал, словно артист, который всю жизнь играл на сцене.
— Бригадир Василий Баронов ищет днем с фонарем… кого? — тонко воскликнул он.
— Доярку! — откликнулся зал, да так дружно, так громогласно, что закачались шторы на окнах, а бригадир, сидевший в заднем ряду, опустил смущенно глаза и стал зачем-то разглядывать руки.
Зал смеялся уже открыто, тут и там блестели глаза и чей-то смешливый голос настойчиво умолял:
— Давай, Паша! Потешь! Пожалуйста, что-нибудь! Посмешней!
Но Паша одновременно с этим шмелиным баском слышал и злой шепоток, шелестевший сквозь занавес, точно ветка шиповника по рубахе:
— Перестаньте паясничать! Уйдите со сцены! Или будьте серьезным наконец!
И Паша немедленно посерьезнел. Постоял, подождал, пока смех затихнет, и бросил с вызовом в зал:
— Люблю говорить закомурами! Называйте слово — складу загадку!
По рядам прокатился радостный гул. Кто-то крикнул:
— Луковица!
Латкин думал не больше секунды.
— Сидит Любка в семи юбках, кто ее раздевает, тот слезы проливает.
Доволен зал занятным началом. Снова кричат:
— Кольё в огороде!
Паша будто скорлупу сплюнул:
— Два братца одним пояском подпоясались!
Заявки посыпались одна за другой:
— Репа!
— В землю крошка, из земли лепешка.
— Блоха!
— Черненько, маленько, а мужика шевелит.
Совсем колхозникам стало вольготно. Каждому слово охота назвать. Сколько слов — столько загадок.
Белоусов был в настроении. Он ткнул зоотехника в бок. «Во у кого завклубу-то нашему поучиться!» — И спохватился, вспомнив, что Хромов Ларисе Петровне приходится мужем и может, стало быть, рассердиться.
Зоотехник действительно рассердился, и не только на Белоусова, не только на Пашу, но и на тех, кто сейчас задавал вопросы, выкрикивал с мест, сиял глазами и улыбался. И потому он резко поднялся, щелкнув сиденьем так, что самому стало от этого неприятно.
— Мне кажется, — начал он, — пришли мы сюда посмотреть нормальный концерт, а не какие-то кривлянья! — При этих словах зоотехник побагровел и добавил более веско: — За срыв концерта еще нигде никому не прощали. И я считаю…
— Не надо меня считать! — перебил его Паша. — И стращать меня тоже не надо! Коли спросите, почему, то отвечу: весел-человеку нече бояться. За весел-человека весь свет стоит.
В зале поднялся смех, шум и топот. Люди вскакивали с сидений, размахивали руками, и каждый спешил что-то громко сказать, хотя никто никого не слушал. «Почище, чем у сорок», — усмехнулся Белоусов. Он был рад, что пришел на концерт, и теперь, выходя на крыльцо, с досадой подумал о том, что слишком рано закончился вечер и надо опять возвращаться домой.
В сумерках улицы смутно виднелись длинные избы, напоминая плывущие по ночной реке молчаливые баржи. Деревья были черны, и каждый лист чутко прислушивался к шагам, глухо шуршавшим в мягких муравах. Над Сорочьим Полем смыкалась ночь, ведя за собой стаи звезд, половинку луны и влажные запахи ближнего луга. Веяло запахами полей… Белоусов вдыхал их и чувствовал, как его начинает что-то опять беспокоить. Нечто подобное он испытывал вчера, и третьего дня, и на прошлой неделе. В затайках души он ощущал кого-то уютного, тихого, кто, казалось, в нем жил с давних пор, не желая с ним расставаться. «Отец или дедко сказывается во мне!» — подумал Василий Михайлович и сильно-сильно заволновался, словно что-то хотел понять. «А может, прадедко? — пробовал он разобраться. — Неужто оттуда, из нежилого, где давно никого не осталось? Отец… Дедко… Прадедко… Ровно они никогда и не помирали, а живут себе и живут, и не будет им смерти, покуда наш род не уйдет в земельку. А с чего уйти-то он должен? Ведь и я отросточек оставил. Худ ли мой сын Алексей! Правда, он в городе. Уехал… А в общем-то парня судить за что? Не за что вовсе. Лишь бы он оставался живой да нашу фамилию продолжал. Ведь и в нем когда-нибудь скажется кровь отцова…»
Пахнет плодами земли: картошкой в полях, рябиной на ветках, пахнет грибами и рыхлыми копнами хлебной соломы. Куда ни посмотришь — всюду золотистые сапоги уходящего полесным косогором погожего бабьего лета. Солнце греет ласково и уютно. Чисты и торжественны дали. Громче всех в эти дни мальчишечьи голоса. Рады ребята бруснике в корытах, принесенным из лесу грибам, обозам машин с намолоченным хлебом и, конечно, прохладным осенним листьям, что летят и летят с ослабевших веток берез.