На дороге перед конторой на сто голосов гомонил сорочий базар. Белобокие птицы галдели, как злые торговки, вот-вот готовые подраться, виляли хвостами и, сея в воздухе пух, взлетали на крыши и огорожи. И чего они взбеленились? Казалось, что сороки кого-то передразнивают. «Уж не моих ли колхозников?» — усмехнулся невесело Белоусов и подумал о том, что завтра, пока дорогу не развезло, необходимо послать в «Сельхозтехнику» трактор. И доярку вот где-то надо найти. А где? Что подсказать Баронову? Не больно он изворотлив…
Размышляя о бригадире, Белоусов не столько досадовал, сколько жалел его. И вообще жалел он каждого человека, кто хотел бы, но не умел хорошо делать свое дело. И сердился на всякого, кто, зная дело, исполнял его кое-как. «Вот и жена у меня такая, — нахмурился Белоусов. — Всю-то жизнь ищет чего повыгодней да полегче. Была телятницей — тяжело. Стала дояркой — тоже надсадно. В счетоводы пошла — хлопотно. Теперь — лаборанткой на маслозаводе. Тепло, чисто, начальник спокойный. Легче работу в деревне едва ли найдешь. Так она еще в городе что-то приглядела. И падчерица в нее. Еще нет девятнадцати, а уже наработалась и завклубом, и почтальонкой.
Подходя к своему пятистенку, Василий Михайлович ощутил огромное утомление. Опять он выложился настолько, что в голове, как сигналы из дальней страны, раздавались телефонные звонки, чьи-то вздохи, брань.
— Чуть-то живой! — встретила Серафима, едва он ступил за порог, и тотчас же на пару с дочкой принялись доставать из печи чугуны, кастрюли и плошки, резать пшеничные пироги.
Белоусов ужинал, было ему уютно, в груди улеглась сладкая слабость. В такие минуты был председатель податливо-добрым, и Серафима любила в ним побеседовать о делах. Делах, разумеется, личных или домашних, от которых, как ей казалось, зависела вся их семейная жизнь. Вот и сейчас, спустив на шею платок, она уселась напротив него, сказала:
— Наладилась завтра в город, денечка на три, а то и четыре. И Светланка со мной. Как один-то ты тут? Ничего?
Василий Михайлович удивился!
— Но у тебя же не отпуск?
— А я за свой счет.
— В городе-то чего? — спросил он.
— Дом купили, дак надо его обиходить.
Белоусов взглянул на румяное, полное, без усталых морщинок лицо жены.
— Четыре дня, говоришь, свободных?
— Могу и боле взять, коли надо.
— Так вот, Серафима, слушай. В городе надо зайти в райком. Поговорить там насчет нашего переезда. Сумеешь?
Белоусов заведомо знал, что жена всполошится, замашет руками, откажется наотрез. Так и случилось.
— Ой, Василей! Ты бы уж лучше сам!
— Могу и сам. Тогда в город поедешь не ты, а я. Согласна?
Серафима расстроилась, завздыхала.
— Дак выходит чего — зря и с завода отпросилась?
— Как раз и не зря. Про Евстолью-то знаешь?
— Знаю. В больницу ее увезли…
— Вот-вот. Ее увезли, а коровы остались. Кому их доить?
— Ты что, Василей? — Серафима заносчиво подняла голову, отчего платок развязался на подбородке, и она, поймав его за концы, машинально сделала узел. — Или доярку во мне увидел?
— Выручи, Серафима! Некому, кроме тебя!
Серафиме было как-то неловко и странно видеть в глазах, во всем облике мужа, мявшего негнущимися пальцами папироску, — беспомощность и какую-то отчаянную просьбу. И душа ее вроде бы приобмякла, оттаяла. Но вдруг в одну секунду все изменилось, и Серафима, краснея от возмущения, выпалила:
— Ты куда меня посылаешь? На ферму? Да я забыла ее! И слава те богу! Не желаю и вспоминать!
— Тогда я пойду сам доить Евстольино стадо.
Она поняла, что мужик не шутит, закрыла лицо руками, и слезы бессильной бабьей обиды крупно брызнули между пальцев.
— Не жизнь, а истома!
Белоусов кивнул головой и прислушался к шуму чугунных вьюшек. Шум был спокойный и мирный.
Белоусов приехал в райцентр на попутке. Стоял на бровке канавы, узнающе смущенным взором разглядывая калитку, мостки, необжитый дом. Дом был с фронтоном, четыре окна занавешены тюлем, шифер на крыше мерцал, и по нему от холмика снега сбегал ручеек.
Сняв замок, Белоусов прошел по сеням, дернул пристывшую дверь. В доме было холодно и пустынно, висела в углах паутина. Белоусов раздвинул все занавески, долго ходил по скрипевшему полу и ощущал, как душу его наполняло что-то давно забытое, напоминающее, что он, Василий Михайлович Белоусов, родился все-таки не в деревне. Действительно, детство свое и юность провел он в таком же маленьком городке и жил в нем, пока не закончил учебу. С тех пор вся жизнь у него идет по-деревенски: квартирует по пятистенкам, держит стайку овец, корову, по субботам моется в бане, изредка выбирается в клуб и только в дни праздников и собраний надевает новый костюм. От всего городского остались только воспоминания. Они-то сейчас Белоусова и смутили. Перед рассеянным взором его явились домик с окнами на реку, прогулки в лодке, треугольнички дальних костров… И вот на закате мужицкого века все это снова стало возможным.
— Однако пора, — вслух сказал Белоусов, вспомнив, что надо зайти в райком, чтобы услышать «добро» на свой переезд из колхоза в город.