— Я сроду не был лицемером! — воскликнул рыцарь, глубоко вздохнув. — И должен сознаться, как только наступает осень, моя рыцарская кровь начинает бродить, как вино в бочке. Попов я ненавижу, а князья рады высосать из нас последние соки. Да, от своих слов я не отступлюсь. Дворянство думает так же, как и я, и, это мне доподлинно известно, охотно пошло бы за мной. Только вот что…
Он вдруг умолк, повернулся и тяжело зашагал взад и вперед по комнате. Немного погодя он остановился перед канцлером, убиравшим свои письменные принадлежности, с ожесточением потер лоб и глухо произнес:
— Не будем лучше говорить об этом. Не вызывайте меня на откровенность. Вы останетесь в обиде и на меня и на дворянство, а это к добру не приведет.
После минутного колебанья Гец распрощался с канцлером и взялся за свой шлем:
— Благодарю за труды. Если вам случится держать путь через Гундельсгейм, господин Гиплер, надеюсь, что вы не проедете мимо моего дома, не заехав ко мне.
— Поскольку я уверен в радушном приеме, господин фон Берлихинген, может статься, что и заеду, — многозначительно ответил Гиплер. Вскоре после ухода рыцаря он надел берет и пошел повидаться с Флорианом Гейером.
Посреди монастырского двора стоял старый клен, широко распростерший во все стороны свои ветви, на которых из толстых желтоватых почек уже пробивались молодые листочки. Под этим кленом завязался оживленный торг. По желтым шапкам, капюшонам с длинными кисточками и по кружку из желтого сукна, нашитому на левом плече, можно было узнать среди толпы сынов Израиля. Об этом не менее красноречиво говорили и их восточные лица. Для крестьян это были желанные покупатели, которым можно было сбыть любую добычу. Они покупали серебряные сосуды, распятия, чаши для святых даров, драгоценные камни, выломанные из церковной утвари, венец пречистой девы Марии и ее пышные одеяния из плотного шелка, а также всевозможные предметы священнического облачения из тонкого полотна, кружев и парчи: ризы, епитрахили, орари и даже епископский палий — все было объектом яростного торга, сопровождаемого отчаянной божбой и ругательствами.
Брат Евсевий смотрел на торг, стоя на почтительном расстоянии. Клобук и широкую белую сутану он заменил коротким кафтаном с рукавами в обтяжку. Его лицо слишком откровенно выражало клокотавшее в нем бешенство при виде того, как эти проклятые богом иудеи ощупывают и вертят своими грязными лапами священные предметы.
Вендель Гиплер подошел к нему, улыбаясь, и сказал:
— Брат, ведь еврей такой же человек, как и ты. И его создал бог, которого ты почитаешь. Но вы, называющие себя христианами, втоптали еврея в грязь еще глубже, чем крестьянина. Когда крестьяне освободятся, они освободят и евреев, ибо евангелие свободы распространяется на всех, кто наделен образом человеческим. И на тебя тоже, брат Евсевий. Но ты глух к голосу истины. Почему? Да потому, что ты лишь наполовину человек. Ты отгородился от своих ближних толстыми стенами монастыря, ты не живешь их жизнью, их заботами, не работаешь вместе с ними на общее благо. Стыдись же, брат! Стыдись рабства, на которое ты обрек свою душу! Ты еще молод и полон сил. Так сбрось же рясу, в которой ты перестал быть мужчиной. Надень панцирь, возьмись за меч и, освободившись сам, борись за освобождение твоих угнетенных братьев!
Он похлопал брата Евсевия по плечу и пошел прочь. Молодой монах стоял, покраснев до корней волос, и в глубоком волненье смотрел ему вслед. Он был сам не свой. Лязг оружия и крики вывели его из задумчивости. Снова раздалась барабанная дробь и звуки свирелей. Вендель Гиплер вышел наружу. Со всех сторон стекались крестьяне, чтобы с почетом встретить приближавшихся братьев. Это шли полки ротенбуржцев, лауденбахцев и гальтенбергштеттенцев с присоединившимися к ним вейкерегеймцами. Их вели Большой Лингарт и Леонгард Мецлер из Бретгейма. Как шум прибоя, пронесся над долиной ликующий гул.
Приветствуемые и сопровождаемые старыми друзьями и знакомыми, вновь прибывшие располагались лагерем по указанию Мецлера там, где им назначил место Флориан Гейер, рядом с Черной ратью. В то время как каждый устраивался как может, перед Большим Лингартом вдруг выросла Черная Гофманша. Симон, которого она разыскала еще накануне, чтобы узнать, постигла ли заслуженная кара юнкера фон Розенберга, сказал Лингарту, кто перед ним стоит. Лингарт смотрел на нее с жалостью и не без смущения. Он пожал ее костлявую руку и, не дожидаясь, пока она заговорит первая, — о цели ее прихода ему нетрудно было догадаться, — произнес:
— Негодяй был в наших руках, можно сказать, уже с петлей на шее, но ему удалось ускользнуть.
Ее тонкие губы искривила горькая усмешка.
— Знать, среди вас не было ни одного мужчины, который умеет ненавидеть! — воскликнула она. — Он был в твоей власти, а ты ждал веревки, вместе того чтобы задушить его собственными руками? А Нейфер еще рассказывал мне, что ты любил моего бедного мальчика.