Сразу за деревней, на большаке, обдуваемом ветром, было сухо, а за первыми перелесками началась непролазная грязь. Гурьян, шедший под тросом первый, вначале пытался обходить большие лужи и топи, потом это стало бесполезным, так как в низинах вода стояла почти сплошь, сглаживая все ямы и канавы. Начинало темнеть и люди шли напрямик срединой дороги. Чавкала грязь. Булькало в лужах. Оступаясь в канаву или глубокий выем, Гурьян по старой армейской привычке предупреждающе кричал:
— Под ноги!
Люди брели по колено в грязи и воде. Евсей Оглоблин глубокомысленно рассуждал:
— Весенняя вода, она острая, не то, что летняя или осенняя. Она, язви ее в шары, как сок по березке, растекается по всему телу...
Сначала люди береглись, а попадая в воду и зачерпывая в сапоги, вскрикивали, ругались, чувствуя, как по телу идет озноб, — но вскоре свыклись с водой, с холодом, шли молча, напропалую, по лужам и топям. Вода булькала в голенищах, согревалась, потом ее снова вытесняла холодная, леденящая кровь жижа.
Марфа Мелентьева вышла с отрядом точно на прогулку, сменив лишь новый жакет и яркий полушалок на фуфайку и вязаную шаль. В начале пути она горделиво шагала под тросом, точно под коромыслом, покачивая бедрами, поблескивая резиновыми ботами; поспевая за Гурьяном, беспрерывно щебетала, пересыпая свою речь житейскими словечками, от которых краснели не только девушки, но и замужние женщины, молча и скромно шагавшие за ней. Но даже она, когда начались топи и грязь, не ругалась, как это с ней бывало обычно на трудных колхозных работах, а только подобрала широкий борчатый бордовый сарафан и, закусив губу, шагала молча.
Болотистые места кончились, дорога пошла горой. Однако итти было не легче, люди спотыкались о камни, о пеньки, о корни деревьев, густой сеткой покрывавшие землю. Ночь надвигалась. С низин поднялся сырой липкий туман. Стало совсем темно. Люди шли и не видели друг друга; только подергивание каната на плечах говорило каждому о том, что впереди и сзади идут люди, запинаются, падают, виснут на тросе, цепко держась за него, чтобы не выйти из строя. Теперь тяжелый стальной трос объединял всех, под него встали и старики, и Сережка Серебряков, уже второй раз идущий сегодня по этим местам. Жалея юного тракториста, колхозники хотели переложить его ношу на себя, взять котомку, инструмент, который он нес. Но Сережка храбрился, никак не хотел признавать физического превосходства над ним других и мужественно, сгибаясь под тяжестью, шагал на равне со всеми. На первом же привале Сережа заснул крепким детским сном, сунувшись головой под пихту. Его долго будили, трясли, называя ласковыми именами, жгли бересту. Думали, что свет поможет ему очнуться, притти в себя, но он спал, как убитый, подложив ладонь под щеку. Настя Обвинцева терла ему уши, совала в ноздрю туго скрученный кусочек ваты, выдернутый из фуфайки.
— Сереженька, миленький! Ну, вставай же, вставай.
Парень морщился, шевелил губами, но проснуться не мог. Кто-то стал упрашивать Гурьяна остаться тут, разжечь костры, заночевать. Но тот решительно заявил:
— Нет, нет! Во что бы то ни стало надо добраться сегодня до моста. Придем к Глухой пади, там отдохнем.
Ему доказывали, что уснуть надо до света, а на свету тронуться в путь. Людям будет легче и Сережка, горемычный, отдохнет. Гурьян был неумолим. Он думал о тракторах, оставленных в лесной глуши с одним Тагильцевым. Кто знает, — Тагильцев ночью может уснуть, а в лесах теперь бродят охотники, подойдут на огонек и, чего доброго, — разве мало еще людей падких на такое добро, — снимут с машины какую-нибудь дефицитную деталь, тогда не на чем будет сеять? Пока достанешь — уйдет время сева. Сев — это фронт. День потерял — упустил время — нельзя быть беспечным.
Он подошел к Сережке, легонько тряхнул за руку и строго спросил:
— Серебряков, где твой трактор?
— А? — сквозь сон простонал парень.
— Где трактор? — еще строже спросил Гурьян.
Сережа моментально вскочил на ноги, начал протирать глаза.
— Трактор? А где же, братцы, трактор? — спросил он, соображая, недоуменно оглядывая глухой темный лес, людей, освещенных берестяными факелами. Потом молча надел сумку, взял связку лопат и пристроился под тросом, походившим на длинную черную чешуйчатую змею, холодную, как лед.
Дальше продолжали путь с факелами. Береста на палках горела не ровно, трещала, корчилась, дымила, скупо освещая расступившийся по сторонам вековой могучий лес. Люди под канатом, молча продвигались вперед, как тени, с трудом передвигая мокрые, набрякшие от воды и усталости ноги, и только Гурьян, преодолевая собственную усталость, ободряюще покрикивал у нырков и канав:
— Под ноги!
В лесу стояла настороженная тишина. Люди вздрагивали, когда над головой с шумом и грохотом срывались дремавшие на соснах глухари. Женщины и девушки не привыкшие к ночным походам, сбились поближе к Гурьяну. Где-то в горе послышался монотонный, пугающий крик:
— Фубу, фубу...
— Ой, бабоньки, леший! — сказал кто-то испуганно.
— Филин это, — успокаивал Гурьян и, чтобы развеять мрачное настроение, запел высоким грудным басом: