Долго длилась погоня. Кажется, немного еще и — добыча рядом, на бросок копья. Догнал бы боярин зверя, но на пути неожиданно легла река. Зверь со всего маху — на лед. Молодой ледок зыбится, потрескивает под широкими копытами. Не успел боярин оглянуться — зверь на другом берегу. Отряхивается, мотает башкой.
Взвился повод. Не достиг конь и половины реки, лед хрустнул, не выдержал тяжести всадника. Барахтается боярин в полынье.
Крикнуть бы — кричать некого, заползти бы на лед… Тонок, ломается. Тело у боярина цепенеет от холода, намокшая одежда тянет ко дну. Окунулся боярин, хлебнул воды. Ох, тяжко! Очи закрыл туман. В последний раз взглянул на берег, а там… Данила.
Размотал он веревье, бросил в полынью. Схватил конец боярин, топором не разрубить пальцев.
На берегу снял с себя Данила кафтан, отдал боярину, коня своего подал. Остался на морозе в одной споднице.
К полудню, на другой день, пришел к Агаше. На ней лица нет. Истосковалась, чего-чего не передумала с тех пор, как прискакал боярин с поля на Данилушкином коне. В ночь ездили люди, искали Данилу — не нашли. На заре мороз окреп, деревья опушились серебряным мхом. Другой на месте Данилы жизнь потерял бы, он перемог. Вошел в избу, поздоровался с Агашей, квасу выпил. К вечеру хворь сломила дуб.
Надолго приковала она Данилу клавке. Исхудал. Поднимет руку — сама себя на весу не держит.
Тогда-то и увели Агашу в хоромы к боярину.
Что сталось с нею в ту ночь? На шестом месяце она тяжелой ходила. Вернулась из хором тучи темнее.
Данила оборол хворь. Просветлели у него очи. А как встал он, повинилась ему Агафьюшка тайной. Данила не упрекнул ее, взглядом не обидел.
А боярин забыл об Агаше. Не заглядывает горе в его хоромы. Треххвостка-ременница, как пруток витой; страшно горю показаться непрошеному.
Однажды пировал боярин с вечера до полуночи, похвалялся:
Утром нашли боярина на пуховой перине с разбитым теменем. Хватились спустя — нет нигде в хоромах Данилы и Агафьюшки. След их потерялся.
Далеко бежал Данила, на Шелонь. Берег он Агафьюшку, глаз не спускал с нее. Родила она дочь, но сама не перенесла, отдала душу.
Счастье нашел Данила в дочери. Олёнушка выросла. Знал бы, откуда грозит лихо, — уберегся…
Голубым пламенем вспыхивает на поляне легкая поземка. Снег чистый. Не от его ли блеска слезятся у Данилы глаза? Медленно, будто нес на плечах тяжкую ношу, возвращался он в городок.
На третий день Данилу снова потянуло в боры. Не сиделось ему и не лежалось в избе. Там, на поляне, острее и больнее переживал он горе. Казалось, вместе с ним тоскует об Олёнушке старый бор; покрытая льдом и засыпанная снегом река хранит чистую память о девушке; даже заячьи тропы и лисьи следы на поляне вычерчивают на снегу ее имя.
— Стану валить лес, — собравшись на поляну, сказал Данила дворскому Климу. — Весною начнем рубить городок — лес понадобится.
— Дело молвил, Данила, — одобрил Клим. — Не страшно ли тебе в борах одному? — спросил.
— Нет, не страшно. Родной мне бор, а страшно ли жить в родной избе? Поставлю шалаш, утеплю снегом, костер зажгу… Будет хлеб на исходе — прибегу в городок. Рыбу даст река, дичь половлю перевесищем.
На поляну Данила пришел перед вечером. Выбрал место, невдалеке от обрыва Шелони, свалил старую корягу-сосну со сломанною молнией вершиной; возле нее сложил из плотных еловых веток жительство. Стены жилья до самого верху закидал снегом, пол устлал молодой хвоей. Дотемна он успел нарубить сушняку на ночь и про запас. Покончив с работой, у входа в шалаш, где лежит смолистая коряга-сосна, сложил горку сухих веток. На работе он разогрелся. Сняв рукавицы и развязав опояску, расстегнул овчинный тулуп. Не спеша, как, бывало, делал на займище, высек огонь, раздул его и зажег костер. Хитер лесной житель! Недаром свалил он корягу, недаром жилье поставил с нею рядом. Комель коряги в два обхвата. Затлеет он — не погаснет неделю.
Растопил в котле снег, вскипятил воду и, размачивая в ней замерзший хлеб, поснедал. Ночь прошла тихо. Ни одной ночи в городке Данила не спал так крепко, как заснул на поляне. Встал раньше солнца и вышел в бор.
Прекрасен бор в раннее зимнее утро! Прямые стволы сосен, уходя ввысь, подпирают небо. Они так высоки, что вершины их, нависшие над гладкими, будто обточенными стволами, кажутся вырезанными искусной рукой и легкими, как пух. Внизу лежит снег. Желтые усики сухих игл, серые чешуйки лишайников, разбрызганная шелуха изгрызенных векшами шишек только полнее отражают его синеватую белизну.