Лёгкие перепалки не мешали, однако, приятельским отношениям псаломщика с Яном и Жоржем.
Ян говорил покровительственно:
— Псалом — человек невредный. Люблю весёлых.
Жорж тоже соглашался:
— И жратву вовремя достает, самовар у него всегда кипит.
О Валентине Ян отзывался:
— Из этого парня выйдет толк, хотя интеллигентщины в нём не проворотишь. Индивидуалист, одиночка. Необходимо обломать.
Эти разговоры об интеллигентщине усилились, когда Ян заметил, что Валентин почти ежедневно пропадает у Лиды, и когда он увидел её.
Лида окончила гимназию, жила у родственников на даче. Происходила она из обедневшей, но родовитой дворянской семьи. В глазах её теплились и плавились золотые искорки, овал лица был мягок и благороден, от каштановых кос её пахло нагретой детской кроваткой.
— Хороша девка, — сказал Жорж, увидев её впервые. — Словно в заре искупалась.
Ян не одобрял увлечения Валентина.
— Дворяночка, — твердил он, — ей на балах вертеться с помещичьими сынками. Ты, Валёк, прямо ведь глаз с неё не сводишь. Обкрутит она тебя за первый сорт, всю из тебя революционность вышибет. Вы, интеллигенты, все жидковаты: революционеры до первой бабы. Облипует за моё почтение.
Валентин сердито возражал:
— Не суйся ты, Ян, не в своё дело.
— Не в своё! — вскипая, подбрасываясь со стула и жестикулируя, восклицал Ян. — Не в своё! Вот так всё у вас, интеллигентов. Чуть что — не лезь, не тронь: тут моё, личное! Личное? А если ты партию через это личное покинешь, тогда как?
— Партию я не покину, а советников в моем деле мне пока не нужно.
— Облимонит, ей-ей, облимонит она тебя, — сокрушённо уверял Ян. — Нас до любви прокламация не допущает.
— Какая прокламация?
— А такая — самая простая… Был со мной такой случай в Екатеринославе, на Брянском я работал. Работал, работал, да и втюрился по весне в девицу. Очень даже полезная была, чернявая такая чертовочка. Посмотрит — словно рублём подарит. Однажды поручили мне перенести прокламации из города в Нижне-Днепровск. Обложился я ими кругом, стянул туго-натуго пояс, отправился. На мосту вижу — идёт навстречу моя Марусенька. Я к ней. Поздоровкались, она говорит: «Очень, Яшенька, вечер хороший, прогуляемся у речки по бережку». А глазами так и тянет, так и тянет. Эх, думаю, где наше не пропадало, успею ещё отнести бумажки. Спустились мы с ней к Днепру, нашли местечко подходящее, сидим. Темно стало… А лягушки квакают, жуки жужжат, одним словом — природа. Фактически и инстинктивно — сперва плечом к плечу, дальше — больше. Разобрало меня. Она соответствует. Я позабылся совсем, а прокламации-то подпирают меня со всех сторон, дышать даже трудно. Хрустят, шуршат, чёрт бы их побрал. Я рвусь к ней, а прокламации не пущают, я рвусь, а они не пущают. Потянулся я как-то неосторожно, а они и вывалились наружу. Марусенька увидела, спрашивает: «Какие такие, Яшенька, это у тебя бумажки? То-то, говорит, я чувствую, будто кирпичи у тебя везде». Я чепуху какую-то понёс, а она отодвигается. Слушала, слушала меня и говорит: «Давно я думала, что человек ты ненадёжный, да не верилось, а теперь своими глазами увидала. Знаю, какие это бумажки. Через них даже на виселицу можно попасть, не то что…» Заплакала. Я подбираю бумажки, рассовываю, ублажаю её, — не помогает. Встала она, отряхнулась, сказывает: «Боюсь я, прощай, заказаны тебе дорожки ко мне, оставь ты меня, ради бога; не было промежду нас ничего». Так и ушла. Через недельку меня арестовали. Тут всё и кончилось.
Понося «дворяночку», Ян при Лиде держался куда скромней. Даже больше: он становился смешливым, ещё более словоохотливым, громче чихал и кашлял, больше курил, сокрушительных и обличительных речей не произносил…
С первых же дней Ян повёл войну против жизненного распорядка в нашей коммуне. Потирая руками полные, маслянистые щёки, он убеждал нас:
— Ничего вы не делаете, слоняетесь где попало… полный анархизм. Конечно, у вас весело, да ведь одним весельем не проживёшь. Расходиться вам пора. Базар, бестолочь, интеллигентщина, не годится это. Да и у полиции на виду.
Вскоре он с Жоржем нашли себе работу в мелкой мастерской, поселились отдельно, но продолжали ежедневно бывать у нас. Дядя Сеня отнёсся к их уходу с похвалой:
— Деловые люди. Работают, не то что вы. Нет, надо ехать в Озерки. Пропадёшь тут с вами.
Недели через две Ян вошёл в состав местного комитета, втянул Валентина, меня, Любвина более прочно в работу. Мы переносили тюки и свёртки нелегальной литературы, распределяли её по кружкам, помогали устраивать массовки, собрания. Прибыла партия револьверов. Мы записались в боевую дружину, ходили за город обучаться стрельбе. Десятником нашим был Жорж; боевую закалку, по его словам, он получил в дни еврейских погромов, сражаясь дружинником с погромщиками. Револьверы были плохие, смит-вессоновские, но мы гордились оружием. В нашем боевизме было много детского, наивного, но, думается, никто из нашего десятка не поколебался бы при нужде выполнить боевую задачу.