Мы пошли в ресторан. Полученный гонорар и напечатанный фельетон сделали меня болтливым. В ответ на дальнейшие расспросы нового знакомого я стал конспирировать и пространно лгать. Из того, что я говорил, можно было заключить, будто я, вольный художник, издержался по дороге в Крым, неумеренно посещая кабачки, подвалы и иные увеселительные места. Досадное это происшествие, однако, легко исправить: у моих родителей есть усадьба, земля, винокуренный завод, пышные сады. «Деятель» насупился, слушая это повествование. Изредка он, впрочем, двусмысленно и хмуро усмехался. Ответы его о себе на мои вопросы были туманны. Казалось также странным, что он слово в слово повторил мой рассказ. Он тоже писатель, приехал принимать грязевые ванны, у его отца есть тоже поместье, паровая мельница, сад. Я даже подумал, не издевается ли «деятель» надо мной, но он уже насвистывал песенку и помахивал шляпой.
В ресторане «деятель» попросил «графинчик», выпил с видом искушённым и многоопытным. Я громко потребовал карту, морщась, долго держал её в руках, заказал шашлык и тоже «графинчик». Спустя четверть часа мы сидели потные, красные, с возбуждённо блестящими глазами. Я вспомнил о своём чудесном саде, в котором зрели необычайные груши.
— Брось, — неожиданно и откровенно перебил меня «земский деятель», не очень трезво икая и переходя на «ты». — Брось, брат, вола вертеть. Сову видно по полёту. Никакого у тебя сада и в помине нет.
— Может быть, это у вас нет сада! — ответил я вежливо, но обидевшись.
«Деятель» покрутил головой, мастерски опрокинул в рот рюмку водки, не закусывая, рассудительно и спокойно сказал, поглядывая на меня поверх очков:
— А ты как думал? Никакого сада ни у тебя, ни у меня нет и не будет.
Разговор делался сомнительным. Я попытался дать ему иное направление.
— Не правда ли, Евпатория — неплохой город?
— Будь она трижды проклята, твоя Евпатория! — пробурчал знакомый. — Чтоб ей ни дна ни покрышки не было во веки веков! Дыра мерзостная твоя Евпатория. — Он наклонился через стол, тихо и фальшиво запел: — Ты не ври, не ври, добрый молодец, не учися врать… — Тут он в рифму употребил незабвенные и самые распространенные русские слова. — Нет, братец ты мой, никаких садов у меня нет, и паровой мельницы нет, и отца нет. Знаешь, кто я есть? — Он ближе пододвинулся, подмигнул, таинственным шёпотом спросил: — Пятьдесят шесть пунктов тебе известны? Ага! Известны! В ссылке ты бывал?
— Бывал, — сознался я, запинаясь.
— Ну, так бы и говорил прямо, — заявил «деятель», оживившись и обрадовавшись. — А то: художник, сады, мельница, завод… Ну их к чёрту. Давай выпьем и поцелуемся.
Мы выпили и поцеловались.
— В ссылке я здесь, — продолжал он рассказывать о себе, — на два года. Жена у меня тут учительница. Когда высылали, я и выбрал этот самый пункт, лешие его раздери. Слыхал ты про Степана Смоленского? В Москве работал, книжки есть по земельному вопросу… Слыхал… ну так вот: я и есть тот самый Степан… А насчёт тебя я, брат, сразу догадался. Вижу: взгляд эдакий, будто косит ненароком в сторону, ну, и серьёзность. Потом: вихры, в пальцах нервность… Меня не проведёшь. У меня на нашего брата прямо собачий нюх, ей-ей… Рад, очень рад…
Мы пили потом на брудершафт, хотя решительно никакой надобности в этом не было. Я узнал от Степана, что редактор — отменный осёл и тупица, что настоящим редактором является он, мой приятель. Газета не имеет хроникеров; правда, в этой зловонной яме ничего не происходит значительного, но это всё равно. Он предлагает мне заняться хроникой. Я дал согласие.
Выходя из ресторана, мы услужливо поддерживали друг друга.
Дома я столкнулся в воротах с Пьянковым. Он уловил запах сивухи, шедший от меня, отечески промолвил:
— Гм… При искривлении позвоночника следует беречь себя.
На скамье, в скупой тени маслины, сидела дочь Пьянкова. Она показалась мне в тот момент необыкновенно обольстительной. Я поспешил рассеять измышление о позвоночнике.
— Никакого искривления у меня нет, — заявил я громко, косясь на дочь Пьянкова. — Я пошутил, я приехал работать в местной газете.
Я посмотрел многозначительно на девушку. Она шила и даже не подняла на меня своих глаз. Я обиделся. А может быть, она не поверила, что я писатель, и по-прежнему думает, что у меня изломан позвоночник? Пьянков ушёл к себе в комнаты, я подошёл к девушке.
— Я сейчас купался в море.
Она подняла на меня чёрные блестящие глаза.
— Я очень далеко плавал.
Она улыбнулась.
— Ну, и что же?
Я помолчал, потом сказал:
— Ещё я очень хорошо катаюсь на коньках.
Девушка засмеялась:
— У нас негде кататься, море здесь не замерзает.
В самом деле, море в Евпатории не замерзает. Я заметил около девушки тяжёлый каменный брусок.
— Позвольте взять в комнату этот брусок, он мне нужен.
Она пожала плечами. Пожалуйста. Я могу взять их сколько угодно. Вон в том углу их целая гора.
Я поднял брусок, он был очень тяжёлый. У меня затряслись колени, но я мужественно внёс его в свою клетушку. Брусок был не нужен, однако пусть она не думает, что у меня горб или гниют кости, пусть не смеет об этом и помышлять.