…Степан нашёл, что у меня «резвое перо»; кроме хроники, я стал писать фельетоны и литературные заметки. Заработок определился в сорок — пятьдесят рублей. Пьянков сделался предупредительным и обязательным. Он поставил в комнату железную кровать, стол, стулья. Газетная работа отнимала три-четыре часа в день. С утра я отправлялся на пляж к маяку, ложился голым на песок. Он состоял из мелких ракушек, будто старательно перетёртых тяжёлыми жерновами. Море было тёплое, парное. Оно казалось плодоносной вечной матерью и колыбелью всего живого на земле. В его зелёных пучинах таились неиссякаемые силы, рождающие жизнь. Горбатые крабы с неподвижными и злыми глазами, студенистые светло-фиолетовые, жгущиеся, как крапива, медузы, спутанные в клубки водоросли, играющие вдали от берега дельфины с чёрными, крутыми лоснящимися спинами, морские коньки, звёзды, бычки — они напоминали о далёких, доисторических веках, подобно случайно сохранившимся памятникам, следам, осколкам былого, о котором страшно и грустно даже и помыслить — так глубоко оно ушло во тьму тем времени. Солнечные лучи ложились на песчаное дно дрожащими полосками и бликами. Вставала в воображении чудесная, сказочная, в золото лучей оправленная Эллада. Неустанный ритм прибоя успокаивал. Смутные, неясные образы, мечтания погружали в лёгкую дремотность. Я редко обособлял то, что было зримо и слышимо. Обычно и море, с постоянно меняющимися и как бы живыми, живущими красками, и возвышенные небесные просторы, и дальний полукруг небрежно очерченной линии горизонта, и жгучие солнечные лучи, и жарко нагретый песок, и солёные йодистые морские запахи, приносимые свободным ветром, и лодки с парусами, точно перси у девушек, и верный маяк, и уходящие в неизвестную даль пароходы, — сливались в одну нераздельную картины, в которой всё казалось одинаково пленительным. Покоренный общей гармонией окружающего, я и не пытался выделить частности. С глаз как бы спадала пелена, восприятия очищались от тумана, от мелкой засоренности, делались насыщенными, и я сознавал себя принадлежащим к чему-то общему, к огромному, к вечному, — чувствовал поглощённым великой и благодетельной нирваной, и живой и мёртвой. Какой далёкой и уродливой чудилась жизнь, оставшаяся позади! За мной никто не следил, окрест не было хитрых и сильных врагов. Иногда я думал: кто знает, может быть, настоящая правда жизни здесь, у моря, с морем. Что нужно человеку? Ему нужно видеть неизменное тихое поднебесье, нехоженые звёздные тропы, серебряные плиты вот этих мелких облаков, мреющую морскую даль. Ему нужно ловить рыбу, вдыхать её тинистый запах, и чтобы к пальцам прилипала чешуя, — нужно слушать, как в хлеву глубоко и звучно вздыхают коровы, жуют сено лошади, нужно видеть, держать, осязать простые вещи, быть окружённым ими, их делать, производить, и только тогда не угасает в человеке ощущение, что всё живёт кругом, и он понимает, для кого и для чего он существует. Всё остальное — ненастоящее, неверное, обманное. Самую мрачную, губительную и страшную книгу, Экклесиаст, написал человек, живший в почёте, в славе, в богатстве, — властелин, не ведавший, однако, простой, трудовой жизни с вещами, с животными, он написал о том, что всё суета сует и что познание и мудрость лишь умножают скорбь. До такого отчаяния и опустошённости никогда не доходили рыбаки, крестьяне, плотники, пастухи.
Порой море поражало своей немотностью. Предо мной расстилалась, покоилась стихия, стиравшая собой всё прошлое, молчавшая о нём. Словно вечность, оно поглощало историю, всё, что было, что есть и что будет. Оно не хранило никаких следов о минувшем, не оставляло ничего для памяти. Тысячелетиями море бороздили корабли, суда, издревле пролегали торговые пути, плыли триеры, галеры, происходили губительные сражения, штормы уничтожали флотилии, посреди морских вод любили, ревновали, рождали детей, пели песни, вздыхали богатырские груди, упруго напрягались мышцы, — всё гибло, всё хоронили в себе зелёные пучины. Один равнодушный всплеск волны, рябь да зыбь, глухой, безжалостный прибой… Море навевало думы о тяжких, о неизбывных утратах целых материков, культур, народов, государств.
К маяку приходил Пьянков. Было очень забавно наблюдать за ним. Он служил смотрителем маяка тридцать пять лет. Он следил, чтобы ночью на маяке горела лампа. Он священнодействовал, когда шёл, — сурово, деловито поглядывая по сторонам, будто хотел сказать всем своим видом, каждым движением: «Все вы, милостивые государи, бездельники, и мне, очень занятому человеку, делать с вами нечего». Он подолгу возился с ключами у дверей, медленно, кряхтя, поднимался по узкой лестнице, начальственно окидывал взором море, — вероятно, он также воображал себя морским волком, и, когда возвращался, лицо его непререкаемо утверждало, что служебный долг выполнен и что он плодотворно провёл свой трудовой день. И это мне почему-то нравилось.