— Не без того, — живо согласился Пётр. — Эх ты, воля-матушка! — Он расправил грудь, вздохнул глубоко и сильно.
Валентин условился встретиться с Петром вечером на другой день у башни. Пётр свернул к лагерям.
Вечером следующего дня мы отправились к башне. Она стояла на высоком холме. Рядом, опускаясь вниз, были расположены крепостные сооружения: насыпи, полуразвалившиеся проходы, выступы, разрушенные землянки. С деревянной башни, схожей с нашими деревенскими колокольнями, открывался широкий вид на Саймское озеро. Оно лежало внизу, у подножия беспорядочно разбросанного городка, зеркально-спокойное, червонное от заходящего солнца. Зелёными пятнами уходили в вечереющую лазурь острова, скалы, покрытые лесом. В их мягких и плавных очертаниях и изгибах, в их кудрявом зелёном изобилии таилось неистощимое очарование северного лета, непрочного тепла и негаснущих дней.
Мы прождали Петра больше часа, он не пришёл. Мы возвратились домой, сидели за кофе, когда появился встрёпанный и испуганный Хавкин.
— Петра арестовали. Ночью у него произвели обыск, нашли листки, отвели на гауптвахту. Арестовали также Ефима.
Валентин нервно зашагал из угла в угол.
— Неприятно, чёрт возьми. Пётр и Ефим — лучшие организаторы в пятом полку. Их некем сейчас заменить. Есть неплохие ребята, но они лишены предприимчивости.
— Я-то пока остался, — сказал Хавкин.
— Это — хорошо, но ты, Хавкин, еврей. Среди русских солдат это имеет большое значение.
— Верно, — согласился Хавкин, хрустя пальцами. — Нужно бы известить родных.
Валентин рассеянно ответил:
— Разумеется, но пока ещё рано, подождём. Что ты думаешь о Селезнёве?
— Он недавно работает с нами.
— У Петра есть семья, дети? — спросил я.
— Не знаю, — сказал Валентин.
— И я не знаю, — прибавил Хавкин.
— А Пахомов не подходит? — продолжал пытать Хавкин Валентина.
— Пахомов не активный, хоть и рабочий.
— Пётр тоже из рабочих? — осведомился я.
— Кажется… на заводе работал, — ответил Валентин, почёсывая карандашом нос.
— Нет, он как будто у помещиков в батраках служил, — поправил Валентина Хавкин.
Валентин размышлял вслух:
— Эти аресты затормозят нам сильно работу. Может быть, надо будет съездить в Выборг, известить группу и посоветоваться. Пожалуй, я так и сделаю.
Хавкин поднялся.
— Надо идти в лагерь. Как бы и меня не прихлопнули.
— Вполне возможно, — заметил Валентин.
Ночью, лёжа на кроватях, мы разговорились.
— Читал ты «Пер Гюнта» и «Бранда» Ибсена? — обратился я к Валентину.
— Читал. Ты это к чему?
— Два типа, два психических уклада. Пер Гюнт лишён цельности, он несобран, неорганизован. Он годится лишь в переплавку, но ему ничто человеческое не чуждо. Он баюкает, успокаивает, обманывает умирающую мать. Помнишь: «В Сорио-Морио король пир горою даёт». Он не имеет принципов, но сердце его открыто. Бранд — боец, он целен. Он хочет всем существом. Его заповедь: «Всё или ничто», — но сердце его закрыто к человеческим радостям и горестям, он беспощаден. Он отнимает у своей жены Агнес чепчик — последнюю память об умершем её ребёнке, отказывается пойти к смертному одру матери и сказать ей несколько слов успокоения. Пер Гюнтов — миллионы. Они ложатся навозом, удобрением. Но не кажется ли тебе иногда, Валентин, что среди нас брандовское начало берёт перевес? Мы черствеем, ожесточаемся, мы превращаемся в революционных дельцов, в подмастерьев революции, мы отлучаем себя от «человеческого, слишком человеческого».
Валентин завозился под одеялом, чиркнул спичкой, закурил папироску, промолвил:
— Это так и должно быть в нашу эпоху. Мы должны развить в себе деловитость, непреклонность, мы обязаны целиком отдаться своему идеалу. Нельзя отдаваться и плыть по течению разнообразных и разноречивых чувств. Мы — воины.
— А как с концом «Бранда»? Погибая, он понял, что одной воли, одной суровой одержимости идеей недостаточно. Бог — он deus caritatis, бог милости, милосердия, любви к людям.
— Это придёт потом, после нас.
— В третьем царстве, по Ибсену. У него три царства: древо жизни, древо креста и третье, где гармонично сольётся жизнь с идеей, древо жизни с древом креста.
— Ну вот, на наш век довольно стать революционными подмастерьями. Хорошо, что за этот год из наших голов выветрилась наивная романтика, мечтательность и распущенность. Мы уже прошли с тобой большую школу.
Я задумчиво ответил:
— Да, романтику нашу растрясли события и работа. И распущенности былой в нас больше нет… Только о Петре ты ничего не знаешь, а ты работал с ним.
Валентин кратко ответил:
— Ничего не поделаешь.
…Я прогостил у Валентина больше месяца. Петра и Ефима не выпустили. Работать стало трудней. У школы шлялись русские сыщики. В начале июля я уехал в Петербург.
Тройки и пятки