Я отчётливо и сейчас вижу пред собой жёлтую тяжеловесную стопочку, семь небольших золотых кружков — тридцать пять рублей — первое моё жалованье профессионального революционера. Его передала мне Наташа (Драбкина), технический секретарь нашего районного комитета, молодая женщина, с чёрными усиками на губе и с мохнатыми ресницами — она ими моргала чаще обычного. Передавая мне деньги, Наташа показала карточку годовалой своей дочери. Она ждала от меня, по-видимому, похвал, но я оказался в тот момент невнимательным и грубым, лишь мельком взглянув на карточку.
Наконец-то! Вот оно, наглядное свидетельство моих успехов. Меня отметили, выделили, нашли настолько ценным и полезным, что сочли нужным поддерживать из скудных средств партийного комитета. Я сделался более самоуверенным, пытался давать авторитетные разъяснения и не скупился напоминать своим товарищам по работе, что я — «профессионал».
Я преувеличивал, соглашаясь с Валентином, что за год работы в столице я освободился от юношеской романтики. Наоборот, я пережил снова полосу мрачного и опасного романтизма. Я продолжал ходить по кружкам и массовкам, но такая работа больше меня не удовлетворяла. Открытое рабочее движение было разбито, правительство окрепло, перешло в наступление, революционные организации громились беспощадно, аграрная борьба крестьян с помещиками раздробилась на отдельные, не согласованные друг с другом погромы, бунты, поджоги. Революция была на ущербе. Во мне, как и во многих других, росло озлобление, я терял равновесие, и всё чаще и чаще в ушах моих навязчиво грохотали взрывающиеся бомбы и выстрелы одиночек-террористов. Я решил перейти на боевую работу и получил на то разрешение нашего районного комитета.
С большим трудом я добился и получил из центра не то двадцать, не то тридцать револьверов разной системы. У нас составилась боевая дружина в несколько десятков человек, разбитая на пятки. Я сделался организатором. Дружина состояла из рабочей молодежи. Изредка мы обучались стрельбе и военным приёмам, собираясь далеко за околицей. Мы не знали, что будем делать, но были глубоко и непоколебимо уверены, что «дело» не за горами, пока же изредка охраняли массовки, несли патрульную службу, а ещё больше мечтали. Одни поговаривали, что хорошо «убрать» пристава: он отличался неутомимостью и жестокостью; другие предлагали «снять» для пробы несколько казаков и городовых; третьи не прочь были испробовать свои силы на каком-нибудь ограблении кассы, конторы в интересах партии.
Я переживал сложное душевное состояние. Озлобление и ожесточение часто сменялись равнодушием, крайней усталостью, оцепенением. Я читал об убийствах, о нападениях на кассиров и чувствовал угрызения совести, как будто не следовало, нехорошо было есть, спать, смеяться, бегать по массовкам. Я преклонялся пред отвагой, пред мужеством, пред героизмом боевиков, испытывал боль и тоску за них.
— Готов ли ты? — спрашивал и пытал я себя постоянно, мучился, сомневался. Иногда мне казалось, что я готов. Довольно болтать, читать статьи и книги, произносить громкие речи, пора приниматься за «настоящее дело». Но чаще я ощущал, как надо мной простёрлась и охватила меня жестокая сила сильней меня, сильней моих помыслов, она казалась мне чужой и посторонней, но непреоборимой и властной. Она влекла меня к испытанию кровью, огнём и железом, к убийству, к смерти и к страданию. Я боялся этой силы, но не мог противостоять её странной и страшной власти над собой. С болезненным любопытством я искал в газетах, в журналах описания террористических актов, расспрашивал знакомых и товарищей о подробностях. От времени до времени я начинал понимать, что меня влечёт в сторону от обычной, от нормальной жизни и что нельзя доверять себе, но это проходило, и я вновь исступлённо думал о кровавых делах.
Редкие, давно не виданные сны мерещились мне тогда. Я слышал во сне однообразную, мелодичную, ровную музыку. Когда-то в отрочестве у моего дяди, купца, на столе в гостиной стоял заводной музыкальный ящик. Я подолгу просиживал у стола и вертел ручку, так как влюбился в гимназистку третьего класса Марусю, дочь начальника станции. Я забыл в сутолоке тех дней и о ящике, и о Марусе. Сны напомнили мне их. Я просыпался расслабленный, мне не хотелось подниматься с постели, я испытывал и переживал всю обольстительную силу сновидений, от которых ходишь потом счастливым и опечаленным.
Мне снилась опрятная, жалостливая и словоохотливая странница Авдотья из родного села. Случалось, что она приходила ко мне в бурсу, в духовное училище. Стыдясь её холщовой котомки, овчинного полушубка и ласк — она любила гладить меня по голове, — я тащил её на задний двор, заставленный штабелями дров и заваленный всяким хламом. Там она совала мне чёрные, сухие лепёшки, яйца, называла меня сиротинкой, я старался хмуро от неё отделаться. Теперь Авдотья снова приходила ко мне во сне.