Солидного и в летах Скобноровича именовали «Чок-бором». Толстый, курносый, с заплывшими глазками, скуластый, постоянно задыхающийся, он носил умопомрачительные, широченные брюки. Чок-бором его прозвали потому, что он надоел приятелям и знакомым разговорами, как он из простой берданки с помощью каких-то особо хитрых нарезов в дуле сделал ружьё системы «чок-бор». Знающие люди утверждали, что он окончательно испортил ружьё, но Чок-бор был об этом совсем иного мнения. Он представлялся страстным охотником, но, кроме галок и ворон, никогда с охоты ничего не приносил, по поводу чего, однако, унынию не предавался. У Чок-бора были приёмный сын и жена, немка — рыжеволосая и в бородавках. Немка была восхитительно глупа и ни слова не говорила по-русски, а Чок-бор ни слова не знал по-немецки. Неизвестно, как ухитрились они прожить вместе двенадцать лет, но Чок-бор проклинал свою судьбу, вспоминая о немке, называл её ведьмой, чёртовой перечницей, кикиморой, уверял, что единственное преимущество его брака перед всеми прочими заключается в том, что он может сколько и когда угодно «обкладывать» немку. Он производил при нас наглядные опыты, немка испуганно таращила глаза, мы смущались, Чок-бор выходил из терпения, брал знаменитое ружьё с необычайными нарезами в дуле, уходил на охоту, возвращался домой мокрый и грязный. Каждый месяц он разводился с женой, но появлялись неожиданные и непредвиденные препятствия и осложнения. Чок-бор приходил к нам, чесал за ухом, отирал жирный пот с лица, говорил, безнадёжно махая рукой: «Ничего не выходит с разводом, тянуть, видно, мне лямку до самой смертушки». Скорбел он недолго, утешаясь на товарищеских вечерах, где пел фальшивым дрожащим тенором, расстегнув жилет, раздирательные романсы: «Если измена тебя поразила, если тоскуешь и плачешь любя, если в борьбе истощаются силы, если обиды терзают тебя…» и т. д. Он любил также произносить пространные речи на собраниях, неизменно начиная их словами: «Если, товарищи, посмотреть на этот вопрос с юридической точки зрения…» — что свидетельствовало о принадлежности его к сословию Фемиды. Юридическая точка зрения редко принималась во внимание. Скобнорович относился к этому как к неизбежности, полагая, что мы до юридической точки зрения не доросли.
Незаметно входила в комнату и неслышно садилась, непременно где-нибудь поодаль, в углу, в тени, опрятная, ко всем одинаково расположенная, черноокая и черноволосая Дина. Она всегда кому-нибудь помогала: шила, чинила бельё, доставала деньги, искала нужную референту книгу, носила передачу ссыльным, сидевшим в арестном доме за нарушение административных предписаний, вела обширную деловую переписку. У неё была чахотка, но она никогда не говорила о своей болезни. Она знала, у кого какие родные, есть ли дети, жена на «воле», — а мы ничего не знали о ней, о том, как она живёт. Было известно, что где-то на юге, у родных, Дина оставила дочь лет пяти-шести, но и о ней она рассказывала неохотно. Провожая её вечером домой, я спросил её однажды, почему она такая скрытная. Дина просто и коротко ответила:
— Я не скрытная. Я не умею рассказывать о себе.
Она зябко поёжила плечами, вполуоборот повернув ко мне голову. В лунном свете агатом сияли её чёрные печальные глаза. Широкий мягкий рот был по-лягушачьи раздвинут, как у египетских мумий, придавая её лицу что-то древнее и загадочное. В примирительной, скупой улыбке чудилось нечто прощальное, и вспоминалось вечернее заходящее солнце. С тех пор прошло много лет. Дина давно умерла. Я видел за эти годы много и обыкновенных и необыкновенных людей, участвовал и очевидствовал в невиданных событиях, прочитал сотни прекрасных, великих книг, запомнил ряд знаменитых изречений, — но и годы, и люди, и события, и книги не стёрли в моей памяти правдивых и таких чистых слов нашей скромной тогдашней подруги Дины: «Я не умею рассказывать о себе». Я никогда о них не забуду, они дороги мне и священны, эти как будто незначительные слова, — они запомнились на всю жизнь, от них делается легко и грустно.
Дина не умела не только рассказывать о себе, но, кажется, и думать о себе, недаром у неё были такие материнские, маленькие, заботливые руки. Для неё мы являлись не только товарищами, но и братьями — она смотрела на нас глазами старшей сестры. Она вносила в наш кружок женскую, семейную теплоту, которой нам так не хватало. При ней не выговаривались громкие и пустые слова, не хотелось лгать, ей легко было рассказывать о том, о чём редко говорят друг с другом в революционной среде, — о личном, о сокровенном. Дина никогда не отказывалась от поручений, она всегда куда-нибудь торопилась.
— Дина, куда вы спешите?
— К одному товарищу, по одному делу, в одно место.
— Что вы, Дина, делали вчера после обеда? Я заходил к вам и вас дома не застал.
— Я была у одного товарища, в одном месте, по одному делу.
Она знала всех ссыльных, её тоже все знали, но никто из нас не знал её фамилии.
Дина дружила с маленькой и полной Розой. О Розе Вадим рассказывал: