Моё состояние было смутным. Я много и горько размышлял о характере человеческих отношений. «Вадим, Аким, я, Ян, — рассуждал я, — считали Миру преданным своим другом, Ина казалась нам ничтожной, пустой барышней. Мира оказалась предательницей, Ина — способной помочь нам в трудном и рискованном деле. Мира ничего не знает, что мы сейчас думаем о ней, не подозревает, что она раскрыта. Андрей, муж Миры, тоже не знает, что его жена предает его же единомышленников и друзей, следовательно, и его. Я скрываю от Яна, от Вадима, от Акима, что я на самом деле думаю об Ине, подлаживаюсь к ним. Я очень плохо понимаю её, она боится и не знает нас. Люди носят друг перед другом маски. Наши суждения и представления друг о друге неверны, искажены. Мы прячем старательно свою истинную натуру даже от близких людей. Нужны особые, редкие случаи, чтобы эта натура вскрылась и обнаружилась. Мы носим маски не только друг перед другом, но и перед собой. Поэтому мы не знаем и себя. Или вот ещё: мы долго не доверяли Ине, пытаясь объяснить себе, для чего, зачем она раскрыла нам Миру, рискуя собой и отцом. Мы допускали самые сложные, маловероятные предположения и не подумали о самом очевидном, о том, что ей девятнадцать лет и что она может ещё плакать совсем по-детски, вытирая слезы кулаками и облизывая языком верхнюю губу, а мы уже этого не можем, не умеем делать. „Отнимется у умного и будет дано неразумному!“ Мы потеряли, утратили естественность, непосредственность впечатлений, интуицию, наш большой разум, — мы живём разумом малым, часто глухим к живой жизни!..»
…Личность и общество… Я знал, что личность, лишённая крепких органических связей с коллективом, обречена на духовную и физическую смерть, — коллектив, подавляющий индивидуальное разнообразие и богатство, тоже вырождается. Я знал умом, что для революционера нашего поколения между личностью и обществом существуют лишь живые столкновения, постоянно возникающие и постоянно разрушаемые в творческом потоке жизни, в каждодневной борьбе и работе. В этих и подобных размышлениях было всё ясно и просто, но едва я пытался приложить их к моей личной жизни последних дней, начиналась невообразимая путаница. Не умом, а чувством я ощущал столкновение между личностью и обществом, как древнегреческую трагедию, в которой одно является антиподом другого и гибнет, подавляемое своим вечным противником. Я не роптал, не возмущался, не противился, я не сомневался, что нужно выполнять поручения группы, коллектива товарищей ценою подавления, утраты моих желаний, инстинктов. Эти поручения, в сущности, добровольно принятые мною на себя, являлись для меня непреложными, но сохло, но увядало моё личное, драгоценное для меня, ещё не жившее, но уже готовое, жаждущее себя проявить. Так мне казалось. Я не замечал, что именно тогда я рос и крепнул и лично и общественно, я понял это гораздо позже, но, правда же, приобретая и обогащаясь, я многое в те дни отдал и потерял. Недавно у поэта Бунина я прочитал и невольно запомнил удивительную строку: «Бледнеют розы, раскрываясь». Розовое, весеннее, пусть узко личное, цвело тогда во мне полным цветом, как никогда позже… Я с удивлением также отметил себе, что столкновение между личным и общественным, каждый по-своему, переживают все участники происходящего: я, Ина, Мира, наша группа.
…Случилось событие, встревожившее всю ссылку. Полиция арестовала анкетные листки ссыльных. Опросом ссыльных и собиранием бланков занималась особая комиссия под наблюдением правления колонии. Арестовали анкетные листы при обстоятельствах, достаточно странных. К ссыльному, у которого хранились заполненные сведениями бланки, передаваемые ему с предосторожностями двумя товарищами, вечером явился помощник исправника с нарядом городовых и стражников. Полицейский чиновник, войдя в комнату к ссыльному, заявил:
— По нашим сведениям, у вас хранится анкета ссыльных, прошу передать мне бланки.
Не дожидаясь ответа, он подошёл к письменному столу, выдвинул ящики, в одном из них обнаружил «преступное», дальнейшего обыска не производил. Осведомлённость полиции нас поразила, тем более что анкету собирались дня через два отправить в Москву с одним из ссыльных, уезжавшим по окончании срока. Хуже, однако, было другое. Большинство ссыльных отнеслись к анкете с необходимой осторожностью и дали о себе самые общие сведения, старательно избегая всего, что могло пойти на пользу жандармским управлениям, но многие оказались менее предусмотрительными и писали о себе непозволительно подробно. Один из анархистов написал даже, что участвовал в боевых дружинах, другой заявил о своей принадлежности к группе максималистов, некоторые давали сведения, где, в каких городах они работали, называли себя организаторами, пропагандистами. Анкета давала охранителям очень нужный им материал. Среди ссыльных распространились паника и уныние.
Руководящая группа большевиков собралась на секретное совещание у Вадима.
Аким угрюмо и бесповоротно заявил: