Он подошел ко мне учтивоС лицом, серьезным ненамеренно,С улыбкой тонкой на губах.Сказавши: «будьте терпеливы,Не всем дано судить уверенноО чуждых разуму вещах,Но на земле, как в небесах.Душа не может быть потеряна».Сквозь приотворенные ставниВесна дышала ароматами,Виднелся звездный небосклон.В раздумий следил наставникЗа неподвижными вожатыми…«Познайте, друг мой, – молвил он, –Как прост любви благой закон,Единый, сущий в каждом атоме».Ницше – Шпенглер – Федоров
Как прогоняемый сквозь стройМетафизических фрагментовИ посвященный ЗаратустройНепонятый, но дельный ментор!Всечеловеческая больПронизывает тонкий скепсис,А дух, блуждающий в неволеВолит любить, незримо теплясь.Байрейт и Альпы и ПирронИ вечный круг миров за ними,Но всех обиженных не тронетОн, возвращающийся мимо.– Закат Европ! Европ закат!..Все радио разносит зычно.Да, Ницше знал пути возврата,– Последний эллин и язычник!Релятивизм пустых шеренгВ победоносных прусских касках.Сумбурный предзакатный Шпенглер,Распоряжающийся наспех.Вовеки не святой Руси-льНеподражаемо смиренье?Не там ли первое усильеДля дела братства – воскрешенья?Не надо слугам Феба крылВожди-политики виновнейС тех пор, как Федоров открыл Цель христианства, долг сыновний!Март-Апрель 1922
Пейзаж во всероссийском масштабе
[Из романа «Джиадэ»]
Подъяв росистые глаза,Она не видит ни аза.Плечами, бедная, поводит,Срамясь при всем честном народе.Но полно: он соборно спит,Так бледен цвет ее ланит.Да, этот цвет чрезмерно матов.Не он – эмблема наркоматов.Он усыпил бы даже рысь,А может быть, уводит ввысь…«Бесстыдница, к чему уловка!» –Кричит осипшая золовка.И, желчно бровь перекосив,С упругих плеч сдирает лиф.Уже грозит знакомство с плеткойНагому телу дамы кроткой,Но комендант как раз поспел:«Позвольте, плод еще не спел.Плоды ничьи, а все ничейки –Мои с согласия ячейки».И, молвив, в рощу поволокКрасотку, словно узелок.Изнемогая, без протестаПопала вдруг она в невесты.Так в изоляционный пунктПопали все, кто поднял бунт.Египетская предсказательница
(Опыт гностического повествования)
Яков Бауман был молодой еще человек лет тридцати трех и, казалось, без определенных занятий. Был он блондин роста среднего, худощавый и задумчивый. Глаза его подчас имели выражение весьма мечтательное, хотя склонностью к мечтательности владелец их как будто не отличался.
Пожалуй, здесь уже приличествовало бы пояснить, чем замечателен человек, выбранный мною в герои повествования, но, право, я затрудняюсь сделать это, ибо при некоторых несомненных своих достоинствах Яков Бауман все же ничем решительно замечателен не был. Что же касается его жизни, то жизнь, проходящую день за днем, без шума и неожиданных приключений, в хорошем литературном обществе принято считать неинтересной. Такой-то и была к огорчению моему жизнь занимающего меня лица: в ней совершенно, и даже с известной преднамеренностью, отсутствовали события, и не то, чтоб какие особенные, а просто всяческие, такие, что обычно приключаются чуть ли не на каждом шагу с большинством людей.