Он велел тащить веревки и замотал, закрепил ходуном ходивший запор, еще и дубовое, содранное с лестницы перило в распор поставили. Теперь все они бросились к двери придела, где лошадь с ума сходила, хотя в те двери никто и не колотил. Лошадь надо было убирать, но от непомерной торопливости Максимилиан Михайлович так закашлялся, что его скрючило всего. Марьяша сама вывела упиравшуюся лошадь по скользкому льду в затишек, прямо за святые врата, и там прикрутила морду к тяжелому, некогда золоченому кресту. Дверь в церковной конюшне, как они после посмотрели, была совсем слабая, ее и одна Марьяша вышибла бы плечом. Удивительно, что в нее-то никто и не ломился, вся оголтелая толпа напирала в главные входные врата. Все же Максимилиан Михайлович, прокашлявшись, велел тащить и сюда припасенное на дрова жердье. Тяжелую дверную скобу захлестнули веревкой и другой конец втугую закрепили на пропущенной через косяки перекладине. Маленько спокойнее стало на душе. Но оставались еще третьи двери, в жилой придел. Рыбари там уже громоздили из бочек и всякого церковного хлама заграду, да только все это ветром унесет, не то что людской голодной силой. Максимилиан Михайлович, слыша за стеной приближающийся и с этой стороны ор, немного подрастерялся, опять скрюченный непосильным кашлем; только мотал головой, поторапливая: делайте же что-нибудь, делайте! А что? С этой стороны и запора-то никакого не было, еще в годы изгнания попов гневным ветром вырвало, хорошо, что с петель сами двери не снесло. Удержать их, открывающиеся к тому же наружу, не было никакой возможности: не подопрешь, не поддержишь плечом. Попы да монахи ведь как мыслили: если лихие люди начнут ломиться, то им окованную железом дверь, снаружи без всякой скобы, закрывающуюся впотай, ничем, даже игольным ушком не прихватить — поневоле придется толкать внутрь, а уж тут сами дверные пазы не пустят. На этой лукавой мысли вся запорная техника держалась. Но вот снесло же ее богоборческим ветром, с корнями повырывало, и сейчас на ночь дверь веревочкой к вбитому в косяк гвоздю привязывали — на случай волков или какого другого зверья. Бояться-то, живя такой оравой, не боялись никого, не удосужились запоры наладить, да и рук мужских на то не было. А сейчас перепугались не на шутку. Суматошный ор перелился с той стороны на эту, подступил к самым дверям. Уже можно было различить все то же голодное слово: «Ры-ба! Ры-ба!» Пока оно издали билось в дверь, не зная ее крепости. Но вот кто-то поцапал по обшивке ногтями, подналег плечом. Стали давить сильнее, нетерпеливее, не догадываясь, что внутрь им ее не вышибить, а на себя и дитя возьмет, — там и гвоздок вместо скобы был вбит, загнут немного, бери да открывай. А Максимилиан Михайлович все кашлял и кашлял, привлекая, притягивая внимание рвущихся к рыбе людей. Что делать, что делать?! Не с кольем же в дверях вставать, против таких же, как и они, бедолаг. Да и кому вставать-то? Разве что Максимилиан Михайлович, Марьяша, Айно, да вот она со своим брюхом…
— Жудасна мне…
Но придумать она ничего не могла — Айно вдруг вспомнила:
— Печку топим? Топим. Значит, лед под полом совсем тонкий!
Тут уже стало ясно, что надо делать. Закрытый лапьем и жердьем пол мигом растащили, побросали внутрь церкви, настил с нар туда же и по тонкому ледку от трещавших дверей ударили пешнями. За один, много за два раза прошибало так и не закрепший под полом лед. Черная полынья становилась все шире. Они отступали к дверям, ведущим к исповедальне, а уже оттуда, снаружи, дверь вдруг ликующе распахнулась… и ворвавшиеся сюда люди в ужасе остановились перед пучиной, которая билась в каменных стенах церкви.
— Ры-ба… Ры-ба…
Но в словах этих, повторяемых черным шепотом, уже не было угрозы, а была последняя голодная мольба. Так, наверно, и к попам приходили бродяги и сирые люди, бескровными губами молили: даждь, боже, хлеба насущного! И попы молча захлопывали перед ними дверь, сами не веря, что пятью хлебами можно накормить весь голодный мир. И так же захлопнул, последним из жилья уходя, их навылет простреленный поп, Максимилиан Михайлович. Эту, вторую, дверь запер все под тот же натужный кашель.
Все какое-то время молчали, слушая, как там, за черной полыньей, порют жердями море, меряя, глубоко ли оно. Тут Марыся и опомнилась, кинулась обратно к дверям:
— Немагчыма! Не можна так живых людей ганьбить!
Силой уже оттащила ее Марьяша, увела подальше, уговаривая:
— Не надо, девонька, так-то лучше. Гляди, до смертоубийства дело дойдет. Оголодалые люди, чего ж…
Теперь все они, понуро слушая безумный грохот, потянулись на колокольню. Так, верно, и попы и монахи, запершись от лихих людей на все запоры, уходили наверх, поближе к богу и последним дверям, из которых уже не было возврата…
Колотилось внизу о стены серое человеческое море, а под ним было море ледяное, а под морем — деревня Избишино, которая хоть и голодала, и выгорала не раз дотла, но до такого содома не доходила. Марыся мало знала, как тут раньше жили люди, а Марьяша-то помнила, это именно и сказала: