— Ты у себя в группе тоже что-нибудь подготовь. Мушкетеров, например, — говорит Майка.
— Шпаги теперь не те, — отвечаю я, вспомнив финку Лобова, но тут же сам себя обругал, подумав, что тот урок в мастерской запомнится ему навсегда, не сможет, не должен он забыть и нашу последнюю встречу.
— Ты Лобова уговори, пусть он сделает что-нибудь такое, с гитарой. — Майка стала называть по именам чуть ли не всех моих учеников, не забыла и Штифтика, и Саню, и уж конечно, Глеба, она предлагала карнавальные роли, которые больше всего могли подойти к характеру или наклонностям каждого. И мне показалось, что знает она моих парней лучше, чем я. Вот кто прирожденный педагог, светлый, ясный человек, и всякий, кто оказывается с ней рядом, светлеет, проясняется от ее душевного света.
Я пообещал поговорить с группой. Сунул журнал под мышку, вышел из комнаты мастеров и направился в столовую. Сегодня пошел туда не для того, чтобы последить за порядком, — я ждал Никиту Славина, как ждал еще так недавно Глеба.
В огромном зале, как обычно, нетерпеливая толкотня перед буфетом и около раздаточного окна. Мои уже все получили и сидят за разноцветными столами на дюралюминиевых гнутых ножках, не шаркают сегодня ни ногами, ни стульями по каменному полу, — сосредоточенно жуют, аккуратные, дисциплинированные до странности. Я остановился возле дверей. Увидели меня, стали переглядываться, переговариваться, словно бы началась у них игра в испорченный телефон.
Достаточно было одного лишь взгляда, чтобы понять: все на месте, кроме Никиты. И сразу что-то мучительно заныло во мне и закричало.
И вдруг увидел. Идет с подносом. Большой, лохматый. Переваливается с боку на бок, шагает неуклюже, косолапо, боязливо держа в огромных ручищах легкий пластиковый поднос, на котором в толстых граненых стаканах чай. Он будто заворожил Никиту; стараясь не расплескать чай, Славин даже высунул кончик языка от необычайной сосредоточенности.
Все в порядке, сказал я себе. Повернулся и пошел в мастерскую дожидаться начала работы.
И вот она — никелированная ручка двери. Открыл, вошел. Лучи солнца в окно. Они светят, сияют, что бы ни было с нами, с людьми, они давно горят в моей мастерской, как будто бы нет, не бывает на небе туч.
Прошел к своему столу, опустился на стул, устало обвел взглядом мастерскую, ряды верстаков, шкафы с инструментами, сверловочный и токарный станки, точило в углу. Не мертвое это все оборудование, нет. Большая или малая частица души обязательно есть во всем, что сделал для себя человек, к чему хоть однажды приложил он руки или чего касается его взгляд изо дня в день, — кажется, будто вещи, предметы впитывают, запоминают навсегда все пережитое человеком. Вон облезла краска на углу стола, — это мои ученики подходят сюда сдавать детали, опираются боком о край стола, волнуясь, трут его пальцами. А с этого боку дерево будто бы отполировано. Памятка тут навсегда. Сколько раз я касался этого места рукой или боком, вылезая из-за стола, я протер этот угол, как протирают ногами ступеньки на лестнице старого дома или как протирают губами икону или серебряный крест с распятием верующие. И кто бы ни был тут потом, кто бы ни сидел на этом стуле, за этим столом, кто бы ни касался этого угла, — я тут останусь незримо. Эх, если бы я мог унести отсюда все, что хочу, все, что мне нужно, что будет помогать мне жить в моем завтра, — я поднял бы бережно на руки все это и понес бы, как нес гончарный круг старик горшечник.
А что заберут отсюда они, мои двадцать семь учеников? Вот уже слышен топот их ног, распахивается дверь, входят. Первым Лобов, а за ним Глеб Бородулин, и староста, и обычно веселый, быстрый, а тут притихший, щупленький Штифтик. Входит в дверь и смотрит, как всегда в упор, своими обнаженными, умоляющими глазами честняги Саня. И вот уже показались близнецы Савельевы, все, вся группа вваливается в дверь и встает передо мной, как обычно выстраиваются для утреннего инструктажа, но совсем другое ожидание в их глазах, лицах, позах, движениях. Они жмутся друг к другу, как в Доме культуры во время танцев, и молчат, и так смотрят и ждут чего-то, что у меня невольно ком подступает к горлу.
Я поднимаюсь со стула, вытягиваюсь по стойке «смирно», мне коротко докладывает староста о том, что вся группа в сборе, а потом я говорю о задании на день, о планах на будущее, что скоро все пойдут на завод и после экзаменов начнется их новая, взрослая жизнь. Я говорю это голосом, который для меня неожидан, я будто бы прощаюсь со всеми уже сейчас. И в какую-то короткую паузу вдруг слышу:
— Простите меня, Леонид Михайлович, за все, в чем я перед вами виноват.
Я замолчал и не мог найти больше ни слова. Тишина показалась мне громче крика.
Это Глеб. Это он смотрит и не отводит взгляда. Правдивые, горячие его глаза наполнены чувством и значением, какое понятно до конца только нам двоим, и все же каждый сейчас знает, почему он решился при всех извиниться передо мной.