Как бы сами собой открылись ворота, и в тени двора промелькнула фигура еще одной женщины, которая метнулась в дом от нагоняющего крика хозяйки:
— Майсара, эй, Майсара, раздуй пошибче самовар!
— Вот какая у меня жена, — сказал Кабир-мулла насмешливо, но с гордостью. — По целым дням в доме будто колокольцы звенят.
Вечернее чаепитие было долгим, с разговорами и воспоминаниями. Прислуживающая в доме женщина устала носить угощения, ее отослали домой, и за дело взялась сама хозяйка: опять доливала воду в самовар и кипятила, заваривала свежий чай, пекла оладьи. Осовевший от еды Габдулла сонно улыбался и млел. Ему постелили в летнем домике во дворе. Едва голова коснулась подушки, он тут же заснул.
Встал рано, но дядюшку в избе не застал: за околицей, сказала хозяйка, городьбу чинит. Попив чаю, Габдулла отправился за деревню и вскоре увидел Кабира-муллу, да не сразу признал: в рубахе и в штанах из пестряди, в широкополой войлочной шляпе, с топором в руке.
— Беда, — пожаловался он, — выгон рядом. Коровы, будь они неладны, так и прут на мое поле.
— Почему не разбудил меня? — сказал Габдулла, прихватывая жердинку и держа ее, в то время как дядюшка крученым лыком подтягивал ее к колу.
— А, ничего, — отвечал дядюшка, — небось отдыхать приехал, вот и отдыхай.
Покончив с изгородью, он сунул топор за опояску и весело подмигнул племяннику.
— А теперь крышу пойдем красить!
— И я с тобой.
Полезли вдвоем, но красил Кабир-мулла один, ловко перемещаясь по наклонной узкой стремянке и водя кистью на длинном черенке. Габдулла то сидел, то лежал, как в корыте, в углу кровельного излома, где проходила ендова. Дядюшка с улыбкой гнал его:
— Ты, однако, ступай. Голову-то напечет.
— Вместе пойдем.
— У меня еще кой-какие дела.
Верно, день сельского священника загружен не меньше, чем у любого из прихожан. Он сам пахал и засевал свое поле, убирал урожай, косил и метал в стога сено, лечил скот у крестьян, врачевал их самих, учил их детей в маленьком медресе, а вечерами говорил проповеди родителям. Иной крестьянин, выйдя из мечети, не отставал от Кабира-муллы: очень хотелось потолковать с ученым человеком. Кабир-мулла вежливо отвечал, но всякие такие беседы были дядюшке в тягость, он жаловался Габдулле:
— По мне — лучше в кузнице молотом махать, чем эти разговоры вести. Иного муллу хлебом не корми, дай только порассуждать. Бывает, сойдемся в волости, так до утра хватает разговоров. Может ли вера возрастать или убывать? Да зачем, да почему? А по мне так: есть вера — значит, она есть, а нет — так нет.
Габдулла смеялся. Ему нравился его дядюшка. Посидев с ним на крыльце и наговорившись, он шел к себе. Но спать ничуть не хотелось! В четких гранях раскрытой двери виднелось спокойное густое небо со звездочкой, светившей ярче других, знакомая звездочка, хотя в детстве — да и теперь тоже — он не знал ее названия. И пахло полем, деревенской особенной пылью, и слышались особенные, не похожие на городские, шорохи, шелесты, даже слова, которые было не разобрать, потому что произносились они, наверное, одним только дыханием.
Вспоминалось, как взрослые выезжали в поле и брали его с собой. Сагди, его приемный отец в Кырлае, нанимался к богатому мужику, а девятилетний Габдулла годился уже в борноволоки. Вставали рано. Сагди принимался варить завтрак, а он бежал по траве, в сырую бледную тьму, на звук ботала, с которым ходила спутанная Гнедая, старшая в табуне. Распутав лошадь, заткнув, пучком травы ботало, он взбирался верхом, ловко зацепившись пяткой за повод, и тяжелым скоком Гнедая несла его к стану. Стожок пырея возникал всякий раз с упоительной неожиданностью, и лошадь останавливалась как вкопанная, а он стремительно падал через ее голову прямо на стожок. Он поил лошадь, подводил к мешаннику, доверху наполненному промытым в колодезной воде пыреем, посыпанным ржаной мукой.
После завтрака вели лошадей — в хомутах и с волочащимися постромками — к полю. Габдуллу отец сажал на Гнедую, остальных лошадей привязывал к боронам сзади. Сагди стояла посреди поля, и каждый раз, когда мальчик проезжал мимо, он приподымал бороны и отбрасывал приставшие корневища пырея, сгребал в кучу и свозил на телеге в стожок. Боронить на трех лошадях, сидя верхом на первой, дело нехитрое, но ухо держи востро: то борона не так завернется, то волокнется ребром и опрокинется зубьями вверх. От мерного покачивания клонило в сон, но крепкие окрики отца одергивали мальчика. Днем оводы не давали покоя, тоже берегись: лошадь шарахнется вбок — упадешь на зубья.
Но вот солнце высоко, пора обедать. Пригнав лошадей к избушке и расхомутав, он привязывал их к мешаннику, потом шел к столу, хлебал горячую похлебку из вяленой баранины с крупой и картошкой. Отец, пообедав, ложился вздремнуть, а он бегал по колкам рвать ягоду, кислятку, сарану. Часов с четырех пополудни опять работали — уже дотемна. Чай пили, у костра под комариное жужжание. Комары набивались и в избушку, их изгоняли дымокуром и только потом ложились на широкие нары, прикрыв ноги зипуном.