Пекарь, узнав о падении дочери, прогоняет ее из дома. Он познает муку от своего жестокого поступка и торжество хранителя устоев. Тоска пекаря по счастью для себя и любимой дочери вознаграждается, но как! Сойдя с ума, он наполняется счастьем. Иным сумасшедшим мнится, что они великие короли, иным — что они могучий и красивый зверь или подсвечник. А у него — мания счастливца.
Как соблазнителен был путь следования за редким безумцем, но его ждала несчастная девушка, и он шел по пятам за нею, взволнованно спеша… В тихой обители, быть может в домике у старого охотника, она рожает прелестное дитя и умирает, последним сильным кликом подавив в крошечном существе его способность помнить о прошлом. Однажды умирает и старый охотник, а девочка, с отрешенной улыбкой поглядев на застывшее лицо, покрывает его своим платком и уходит из сторожки, навсегда о ней позабыв. Долго ли, коротко ли, встречается ей коммивояжер, садит ее к себе в повозку и везет в город, на рыночную площадь.
Его вдохновляла чужая горькая жизнь, и ему было немного стыдно, — как вдохновляют чужие страницы на создание собственных.
Несмотря на внешнее спокойствие, девочка, по-видимому, жила тяжелым внутренним напряжением… Однажды, когда он шел к ней, с улыбкой протягивая руки, она вдруг побледнела, стала медленно оседать, наконец пала рядом с клумбой без единого звука и онемела маленьким ладным телом. Подбежав и склонившись над нею, он увидел мраморно-обострившееся лицо и подумал: мертва. Но девочка еще жила, он почувствовал у своей щеки теплое дыхание, когда нес ее в комнату.
Послали за доктором. Рамеев сидел возле девочки, гладил ее синеющие пальцы и плакал внутренними горькими слезами. Точно услышав их немой звук, она открыла глаза и посмотрела на него мягко, с дочерней нежностью.
— Милая… не бойся, вот сейчас, сейчас придет доктор, он спасет тебя!
— Да, — сказала она, — я вспомнила. — Что, милая, что ты вспомнила?
— Змею, — ответила девочка.
Когда приехал доктор, она уже не дышала.
За какие-нибудь месяц-полтора он привык к девочке, успел ее полюбить и теперь, скорбно хороня ее, понимал: этот краткий срок их взаимной привязанности стал важной частью его жизни. Никогда уже не забудет он девочки и то, как она сказала: вспомнила… змею!
Быть может, все зло, которое она познала в жизни, явилось перед ее глазами в образе змеи? Но почему же тогда в ее взгляде и в голосе затрепетала неясная радость? Значит, не было никакого леса, охотничьей сторожки, а был смрадный, тесный городок… и жизнь, унылая и глухая, среди хлама и сырости где-нибудь в подвальной комнатке, куда едва проникал свет скучного дымного дня. И никогда она не видела ни поля, ни цветов на нем, ни голубого неба, ни зайца, ни птицы лесной, ни змеи, не знала, что есть веселые полянки среди зеленых деревьев. Но вот однажды — в первый и единственный раз — ее вывезли в поле, и там она собирала ягоды. Продвигаясь вдоль неглубокого рва, заросшего по краям редким, но высоким овсецом и кустиками мышиного горошка, она выискивала землянику. Вдруг кустик встряхнулся, и девочка увидала змею, живое, изящное существо, которое тоже, как и девочка, то ли вроде клевала, то ли облизывала сладкую ягоду. Все, все стерлось в ее памяти, но красивая, гладко блестящая, верткая змея осталась как память о прекрасном ее путешествии…
О странной девочке он рассказал Фирае-ханум, встретившись с нею после долгого ее отсутствия. Недоверчиво выслушав его, женщина сказала, усмехаясь и мелко вздрагивая:
— Однако… слишком затейливо.
— Вы не верите? — с обидой спросил он.
— Ах, не в том, не в истории вашей дело! Ваши фантазии, ах, хороши для немногих ваших почитателей, у кого утонченные чувства. Но полезны ли, утешительны ли они для таких, как эта девочка? Я слушала вас и вспоминала…
Он холодно ответил:
— Простите, но это дурные стихи.
— Не о том речь… Мы не смеемся над чужим горем, нет! Но мы и не возьмем от чужого горя больший кусок. Я говорю непонятно?
— Спорить с вами значило бы спорить мне с этакой, с позволения сказать, поэзией.
— Но вы спорите… и спорили всегда! И вам небезразлично, что стихи Тукая верней, чем любые фантазии, говорят о жизни народа, над которым мы себя поставили и от которого хотим откупиться благотворительностью.
— Поэзия категория эстетическая, Фирая-ханум.
— Но разве делание добра для других не есть прекраснейшее, что может быть в жизни? Нет, — сказала она с грустью, — вы не поймете, что у меня на душе.
— Или… на сердце, — усмехнулся он.
— Может быть, — ответила она, уязвляя его необидчивостью. — Может быть.
Чтобы не унизить себя очередной дерзостью, он поклонился с учтивым видом и уехал.