Он думал о маленьком шакирде. Это был хороший мальчик, любил слушать сказки, и глаза у него светились искренним желанием добра и правды. А сегодня… какая злость! Ядринцев, живущий с ним в одном городе, на одной улице, ему чужой. Эмрулл, с ним одной веры и почти одного языка, тоже чужой. Когда-нибудь этот мальчик, если судит бог, проедет по равнинам великой страны, о которой он пока еще не имеет понятия, проедет, увидит множество людей, множество судеб, пересечет море, за которым живут многие другие народы, и он поймет единство нескончаемого разнообразия людской жизни. Или, может быть, заведет себе лавку и за всю жизнь не высунется из нее дальше соседнего проулка…
Ядринцев подсаживал мальчишку на дерево, мешкали оба, а тем временем Эмрулл подлез с другой стороны и отцепил змей. Потом вместе отлаживали, распутывали нитки и длинный мочальный хвост. Вот пробуют запустить. Змей взлетает, Эмрулл бежит за бумажной птицей, задрав голову, и смеется. Ах, забудется горе! И опять жизнь пойдет по кругу, по кругу, как говаривал дервиш… С горьким чувством он подумал, что Эмрулл долго в городке не задержится, а дружба с ним была подарком судьбы. Стамбульский студент был поэтом, считавшим своими учителями Кемаль-бея и Зия-пашу, вожаков у младотурок. От него Габдулла впервые услышал стихи простые, как народная песня, как истории озорного Ходжи Насреддина, острые и терпкие, как фарс, загадка или пословица, в них не было и тени куриальной витиеватости, предназначенной для глохнущего уха старого султана. Основанный Кемаль-беем в Париже журнал «Ибрет» продолжали издавать его преемники, и Эмрулл с гордостью показывал Габдулле свое пока еще единственное стихотворение, напечатанное в этом издании. Журнал тайно перевозился в Стамбул и распространялся среди молодежи. Эмрулла арестовали в поезде, когда он вез из Парижа в двух чемоданах крамольный журнал Кемаль-бея, он отсидел в тюрьме полгода, потом бежал из страны… Теперь куда же? Эмрулл отвечал: в Каир, там он встретится с Назли-ханум, дочерью Мустафы-паши, основателя младотурецкой партии. А может быть, в Иран, там назревают большие события. Вот уедет Эмрулл, никогда уже они не увидятся…
Эмрулл, набегавшись, вернулся в сад. А Ядринцев исчез, — может быть, опять завернул в харчевню.
Возгласы мальчишек, отливая все дальше, потерялись в пыльных улицах, а змей долго виднелся в той стороне, куда закатывалось солнце. Потом привиделось, что багровое пламя сожгло бумажную птицу.
— Ну, бродяга! — Так Эмрулл обращался к себе. — Пора тебе в дорогу, бродяга. А если встречный спросит, кто ты, — скажи ему: «Я тот, кого знают по словам:
— Недолго же ты пробыл у нас, — как будто упрекнул Габдулла.
— Недолго? О нет, Габдулла! За этот год, видно, недосчитаюсь кое-кого из друзей… Меня мучает один вопрос… уже не первый год: что, если мне придется убивать? Да, ведь они-то нас ловят, сажают в тюрьмы, убивают…
— Но в таком случае надо ли спрашивать?
— Не знаю. Но я себя спрашиваю, и я должен буду ответить. Мы говорим себе: мы боремся за свободу. Мы думаем о ней, хотим поскорей увидеть. Но, понимаешь… это тоже свобода — когда ты можешь задавать себе вопрос и отвечать на него. Борьба и твой выбор — это уже немного свободы… Ну, идем, я голоден, как ишак Насреддина.
Они встали и пошли из сада.
— У меня в голове не укладывается… Ну, никак не укладывается! — засмеялся Эмрулл, как будто потешаясь над своим горем. — Мулекей, он ведь хорошо все понимает… Он был так ласков со мной. И даже за два дня до приезда жениха позволил дочери собрать ее друзей, попеть и повеселиться. А мне сказал — опять же ласково, по-свойски: эх, говорит, Эмрулл, я уже стар, а помню до сих пор, как увозили мою Нурташ!
— Так, значит, не такой уж он бесчувственный чурбан.
— Да. Однако чувствами он владеет, как владеет, черт побери, стадами и собственной дочерью! Он истину в жизни не видит, искать — дело канительное, так он ищет ее у бога. Помолился, покаялся — и свеж, как помытый, и страдание не так саднит. А надо, брат, чтоб саднило, саднило! Фанатик не знает истинной боли, так он бьет себя плетью в день поминовения Хусейна. Вот и Мулекей, я думаю, от времени до времени устраивает себе шахсей-вахсей[9] и по-своему радуется, что в состоянии испытывать боль. — Он помолчал, потом, усмехнувшись, покачал головой: — Однако… не слишком ли зло говорю?
7
Объявился в городе Мирхайдар Чулпаный, бродяга и поэт. Потеха, приехал верхом на старом, облезлом меринке, которого продал первому же встречному мужику.